Основываясь прежде всего на письме Серовой, но также на признаниях и других разоблаченных провокаторов, в том числе рабочих, Горький допускал, что они были искренни в каждый данный момент — и когда работали на революцию, и когда предавали, и когда каялись. В 1924 г. в рассказе «Карамора» он изобразил эту особенность их психологии через внутренний монолог провокатора. Рисуя «ирреальное, полуфантастическое, дьявольски русское», столь многообразно проявившееся в революционную эпоху, Горьки# явно уходил от классово-рационалистического подхода, обращаясь теперь к Достоевскому, которого раньше отвергал вместе с Лениным. А.К. Воронений — его эта тема тоже занимала, как и многих других литераторов-большевиков, — рассказ не одобрил: «…Нельзя так двойственно писать о провокаторах, нельзя, особенно у нас в России». Напротив, Н.И. Бухарин отметил глубину рассказа, мастерство, с каким он написан[669], но вряд ли практика большевиков позволила и ему принять главный вывод Горького — о неразрывной связи такого рода искренности провокаторов с «моральной сумятицей», с отсутствием «в нашем обществе» «чувства органической брезгливости ко всему грязному и дурному», что было свойственно, как хорошо знал Горький, и революционерам, включая большевиков.
Об этом говорил и герой рассказа — рабочий-социал-демократ, ставший провокатором, вспоминавший, как в ходе фракционной борьбы практиковались «жульнические подвохи и даже подленькие приемы азартных игроков», «бесстыднейший иезуитизм», оправдываемые тем, что «в борьбе все средства хороши»[670]. Легко узнаваемы здесь интонации самого Горького — автора не только «Несвоевременных мыслей» 1917–1918 гг., но и писем к Ленину тех времен, когда он пытался воздействовать на вождя большевиков, чтобы прекратить «склоку». Но так и в самом деле рассуждали провокаторы — наедине с собой, а иногда и в откровенных разговорах. Вероятно, и Малиновский имел это в виду, но обличать судивших его большевиков не решился.
В речи защитника заслуживает внимания еще один момент. Оцеп просил судей проявить гуманность к его подзащитному и потому, что смерть понятна на фронте — там орудия «творят дело социализма», но в тылу, «в тиши спокойствия, при такой обстановке так не вяжутся, не мирятся со смертью те лозунги, которые провозглашает социализм…»[671], Членам Ревтрибунала такое представление о социализме, вероятно, показалось старомодным, да и спокойствия в тылу Республики Советов они не ощущали. Приговор, несомненно, был предрешен — независимо от аргументации обвинителя и защитника.
Некоторые современники и историки сообщали, что на заседании суда присутствовал Ленин[672], и после вынесения приговора Малиновский написал Ленину письмо с просьбой сохранить ему жизнь[673]. Несомненно лишь то, что приговор был приведен в исполнение в ту же ночь. Зиновьев не запомнил никаких заседаний и обсуждений в ЦК РКП(б) по поводу суда над Малиновским, и никто не рассказывал ему каких-либо подробностей о суде — «время было напряженное — не до того было»[674]. Ситуация была действительно такова, и потому, в частности, малоправдоподобно утверждение Бертрама Вулфа со ссылкой на Бурцева (который якобы слышал это в тюремной камере от Белецкого): рабочие организации Москвы послали своих представителей присутствовать на суде, «чтобы Ленин снова не реабилитировал Малиновского»[675]. Об этом Ленин, конечно, не помышлял, но интерес рабочих к процессу также не был настолько велик, как кажется историку.
Бурцев действительно находился в заключении вместе с Белецким: в ночь на 26 октября 1917 г. его арестовали пришедшие к власти большевики, закрыв одновременно его газету «Наше общее дело». Доктор И.И.Манухип, приглашенный еще председателем Чрезвычайной следственной комиссии Муравьевым врачевать узников Петропавловской крепости, вспоминал: «Бурцев упросил меня выхлопотать ему камеру рядом с камерой Белецкого и теперь с увлечением перестукивается с ним, дабы выведать все ему интересное»; когда же заключенных перевели в другую тюрьму — «Кресты», Бурцева и Белецкого поместили на смежных койках в тюремной больнице[676]. Возможно, Бурцеву удалось что-то еще выведать и о Малиновском. Но все это было значительно раньше возвращения Малиновского в Россию, о суде над ним они беседовать никак не могли, а к моменту суда Белецкий был уже расстрелян. Не присутствовал на суде и еще «целый ряд свидетелей», перечисленных Б. Вулфом.
«Известия» напечатали довольно подробный отчет о следствии и суде над бывшим провокатором[677], но в канун Октябрьской годовщины событие это не привлекло к себе сколько-нибудь широкого внимания. Новая власть мобилизовала старые и новые средства, чтобы утвердить свою незыблемость, все еще для многих проблематичную. Как когда-то к приездам царя, праздничный облик столицы должен был отвлечь народ от повседневных тягот. По словам случайно застрявшего в Советской России французского журналиста и художника Э.Авенара, «Москва была предоставлена кистям и пульверизаторам футуристов, чья смелость как в области цвета, так и рисунка вызывала растерянность профанов и священное восхищение знатоков и красногвардейцев. Повсюду вдоль стен висели оригинальные по форме плакаты, а в центре Москвы спокойные пустые площади, покрытые снегом, превратились в пестрые декорации, весь вид которых яркими или приглушенными тонами и живыми контрастами провозглашал официальную бесспорную победу»[678].
Другой очевидец, историк Ю. В. Готье (кстати, знакомый Э.Авенара), записал в своем дневнике в день суда над Малиновским, что эмблемы и украшения на улицах Москвы были «с кровожадными лозунгами»; соединение передовых политических и социальных идей с кубизмом и футуризмом Готье расценил как высшую степень уродства. Отметил он и такой факт: по случаю праздника новые «владыки» выдали «несколько усиленные порции сладостей, мяса, масла». Но Малиновского и суд над ним он даже не упомянул. И петроградского архивиста Г.А.Князева, который, как и Готье, тщательно фиксировал в дневнике приметы революционного времени, но больше, чем Готье, уделял внимания содержанию большевистских газет, занимала в эти дни все та же тема хлеба и невиданных еще зрелищ, подобных московским, но никак не судьба Романа Малиновского[679].
Под бременем новых забот и ошеломляющей пропаганды все более ускользала связь между днем нынешним и минувшим. Малиновский, провокаторы, охранка — все это, казалось, всецело принадлежало прошлому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});