— Кто это с тобой? — спросил его старший этой ватаги.
— Гости это, — ответил Иоанн.
— Спаси вас Хлистос, блатья! — девчушка нам с Баяном крикнула и перекрестила старательно.
— Не из братии они, — смутился Иоанн. — С родины гости пришли.
— Нехристи! — вдруг громко крикнул старший, и дети с визгом бросились врассыпную.
— Чего это они? — изумленно спросил Баян.
— Вы уж простите их, — еще больше смешался огнищанин. — Для них иноверцы врагами лютыми кажутся. Родители их так приучили. И боязнь у них осталась от той ночи страшной, когда Горисвет с волхвами нашу родину жгли. Многие до сих пор по ночам вскрикивают. Родимец [88] некоторых колотит.
— Так вылили бы испуг, и всего делов [89], — пожал плечами Баян.
— Что ты! — отмахнулся от него Иоанн. — Чародейство — грех великий!
— А маята ночная лучше, что ли? — спросил я.
— На все воля Божья, и все в руце Его, — вздохнул христианин и перекрестился.
— Не зашибут они нас? — Баян кивнул на людей, спешащих нам навстречу.
Их было около десятка. Кто вилами вооружился, кто топор подхватил, а одна баба с ведром бежала. Что под руками было, то и похватали жители Карачар, чад своих оберегая.
Баян суму свою на землю положил и к встрече с карачаровцами изготовился. На христианина так взглянул, словно дыру в нем прожечь взглядом хотел.
— Погоди, парень. — Я ему на плечо руку положил. — Не гоношись.
— Не разобрались они, — поспешно сказал Иоанн. — Чада их напугали. Решили, видно, что вы меня в общину силком приволокли…
Вышел он вперед, руки вверх поднял.
— Успокойтесь, братья и сестры! — крикнул он селянам. — Не вороги это! Я гостей к учителю привел! Они Григория нашего по нужде разыскивают.
Остановился народ. Оружие свое нехитрое опустил.
— Так нехристи не со злом пришли? — спросила настороженно та баба, что ведром от нас отбиваться хотела.
— Нет, Параскева, — ответил ей огнищанин. — Они люди не злые.
— А зачем им учитель нужен? — выкрикнул кто-то. Тут мой черед настал вперед выходить. Поклонился я народу карачаровскому.
— Здраве буде, люди добрые. Я от Андрея учителю вашему слово привез, — заметил я, что имя рыбака на них подействовало. — И хоть сам я не Христу молюсь, — продолжил, — но против вас я недоброго не замышляю. Добрыном меня зовут, а его, — кивнул я на подгудошника, — Баяном. С миром мы в общину вашу пришли.
— Что ж ты сразу не сказал, что тебя Андрей к нам прислал? — шепнул мне Иоанн.
— Недосуг как-то было, — ответил я, — да ты и не спрашивал.
— Как там Андреюшка наш? — Параскева ведро в сторону отставила.
— Про то я лишь с Григорием говорить должен, — я понял, что сейчас не смогу сказать этим людям о смерти рыбака.
— Так учитель в пустынь ушел за нас, грешных, помолиться. Обещался быть вскорости, — сказал мужик и засунул за пояс топор.
— Ой, — всплеснула руками Параскева. — Чего же мы встали посреди улицы? Гости же с дороги, небось, есть хотят. Устали, наверное. А мы их тут баснями кормим. Пойдемте.
— Видишь? — шепнул я Баяну. — С людьми разговаривать нужно. А ты драться собрался.
Григория я увидел только вечером.
Иоанн нас с подгудошником за стол пригласил. А как только мы сели, а Параскева поставила на столетию большую вечку [90] с крутой холодью, [91] вот тогда я понял, как изголодался за дальнюю дорогу. Однако прежде чем к трапезе приступить, домочадцы Иоанновы молитву хозяина выслушали. Знал я ее. Ольга в книге своей показывала. Про хлеб насущный в ней говорилось. И подумалось мне тогда, что Иисус чем-то на Даждьбога нашего похож. Тоже дает детям своим и хлеб, и радость, и жизнь. Но вслух я об этом говорить не стал. Зачем хозяев приветливых обижать? Кормят нас, поят. А какого Бога при этом благодарят, это их дело.
Закончил Иоанн молитву, осенил себя привычно крестным знамением. Взял хлеба каравай, на колени его ребром округлым поставил, нож в руке сжал:
— Во имя Господа нашего, Иисуса Христа, — воткнул в чуть подгорелый бочок и на себя потянул.
Корка на хлебе толстая, чтоб подольше коврига лежала да не черствела. А под твердой коркой ноздреватый мякиш. Запах у него с кислинкой. Вобрал я в себя хлебный дух, даже слюнки потекли. Хорошо.
Смотрю — домочадцы улыбаются. На нас с Баяном смотрят приветливо. Невелика семья у огнищанина. Жена Параскева у стола суетится, сынок Илия, тот, которого не захотел Иоанн под нож жертвенный Горисвету отдавать, дочка малая совсем, Софией зовут, да сам хозяин.
Первенец Иоаннов хоть летами небогат, зато силен. В плечах не по годам раздался. Руки у него здоровые, грудь широкая, шея крепкая, взгляд смышленый. Сидит за столом, и не верится даже, что под столешней ноги его, словно тряпки ненужные, болтаются. Видел я давеча, как он по дому ползал. Спиной вперед, чтоб удобней было. Ладонями в пол упирается, а ноги следом волочатся. Бойко у него получается. Сызмальства к такому передвижению приспособился. Потому и тулово у него, как у взрослого мужика. — Илия у меня первый помощник, — хвастал потихоньку Иоанн сыном. — Пусть в ногах владеньица нет, зато руки горазды. Пальцами гвозди кованые гнет, а руками подкову как-то порвал. И не скажешь, что мальчонке двенадцатый годок. Здоров, как мужик взрослый. Эх, — вздохнул он, — если бы еще и ноженьки ему Господь возвернул…
А София девочка пригожая. Я, на нее глядя, о Малуше вспомнил. Как там сестренка моя? Скучает, наверное. Ничего. Скоро свидимся.
— Мать, давай-ка к столу то, что я от муромов принес, — сказал хозяин и к нам повернулся: — Вы еще, небось, уши хлебные не пробовали?
— Нет, — ответил я, — не довелось. Мне про эти уши Баян всю дорогу жужжал. Он только ради них к муромам и поперся.
— Что верно, то верно, — кивнул подгудошник. — Я, по темности своей, думал, что они у них, как и у всех людей, на голове растут. Ты, Иоанн, когда у града с муромом беседы вел, я присматривался. Уши у него обыкновенные. Выходит, брешут люди.
— Нет, — рассмеялся Иоанн, а за ним и все домочадцы. — Не брешут. Вы узелок у меня видели?
— Конечно, — кивнул Баян.
— Вот в нем-то они и были. Ну, Параскева!
— Сейчас я, — ответила та.
Огнищанка из печи горшок большой рогачом достала. Паром варево исходило. Таким духмяным, что даже хлебный запах он перебил.
Поставила баба горшок на стол, рогач к загнетке [92] приложила. Руки о ширинку вытерла, достала из-под загнетки большой деревянный черпак и миску.
— Пельмень, так по-муромски называется, а по-нашему — ухо хлебное, — пояснил Илия. — Мамка вон, сколько ни старается, а так, как в граде Муроме, у нее не выходит.