И при этом он умудрялся ни на секунду не выпустить ее руку из своей. И находить время для маленьких вылазок. Он возился с ней, как с ребенком. Учил играть в гольф, например. Или ездить верхом. Сам он делал это, как все остальное – то есть практически безупречно. И у нее тоже стало получаться… Или кормил с ложечки морожными-пирожными в кафешках в городе, – и Елена даже не пыталась сопротивляться. Несмотря на все свои метания по свету, стремительные и точные, как ракетные удары, он был ужасным домоседом. Он всегда возвращался в Прагу. У него и в самом деле не было никаких дворцов в Ниццах или на Ямайках, никаких яхт, он никогда не участвовал ни в каких тусовочно-мотыльковых кружениях – ничего из этой непременной атрибутики гламурной действительности не было у него и не было ему нужно. Потому что у него была Прага. Он любил и знал этот город, город ее детства и юности, так, словно и сам родился и вырос здесь. Он был здесь свой – до кончиков ногтей, до мозга костей. И это поражало Елену едва ли не до немоты… Они теперь часто заглядывали к Втешечке, – не поесть, а просто выпить по кружечке пива, потому что такого пива, как у Втешечки, не было нигде. Втешечка не просто любил Майзеля – сдувал пыль с него. И когда они вместе пришли, – впервые по-настоящему вместе, – Карел, не в силах справиться с охватившим его приливом чувств, облапил и так стиснул Елену в объятиях, что у нее сердце чуть из груди не выпрыгнуло…
Она всегда была серьезной – даже слишком серьезной для своего возраста и внешности. А сейчас она вдруг стала находить вкус в совершенно девчачьем дуракавалянии. Словно брала реванш за то, что в юности упустила, считала неважным, не стоящим внимания… Из ее повседневного гардероба напрочь исчезли строгие черные и темно-синие брючные костюмы и глухие блузки, и на их место вселились какие-то совсем легкомысленные тряпочки, только что не с рюшечками, – и розовые, и голубые, и золотистые рубашечки, и топики на тоненьких бретельках, и маечки, открывающие животик, и штанишки выше колена, и юбочки с разрезом до бедра… Ей до умопомрачения все это шло. И у Майзеля, – о, чудо! – обнаружилась пара джинсов, кроссовки и с полдюжины ковбоек… Ей нравилось дразнить его, тормошить его, трогать, бродить с ним по городу, валяться на траве и целоваться с ним в Летенских садах и на улочках Старого Места и Малой Страны, ездить с ним вместе в машине, бездумно глядя на стремительно летящую под колеса ленту шоссе… Ей нравилось, что не нужно быть ни умной, ни сильной, ни опытной – все это рядом с Майзелем было лишним. Ей нравилось, как он при первой же возможности хватал ее и носил на руках – Елену никогда в жизни ни один мужчина так не таскал на себе в самом прямом и первозданном смысле этого слова. Она раньше и подумать не могла, что такое может с ней происходить. Каждый день… Он был такой сильный, – ужас просто. Елена изо всех сил лупила его кулаками по спине и по груди, а он только ржал, как конь. И тащил ее дальше… Он нравился ей и в одежде, которую носил элегантно и небрежно, словно не обращая на нее внимания, и без. Она знала, как жалко может выглядеть раздетый и безоружный мужчина. Но только не он… Он вообще нравился ей во всех своих проявлениях. И Елену удивляло то умиротворение, которое приносила ей близость с ним. Она и прежде никогда ничего не симулировала в постели, принадлежа к тому счастливому относительному меньшинству женщин, абсолютно не испытывающих в подобных хитростях нужды. Но то, что происходило у нее с Майзелем, было чем-то совершенно особенным. Это нельзя было описать полумедицинским термином. Ей казалось, что она – ракета из праздничного фейерверка, стремительно взлетающая ввысь и взрывающаяся в небе ослепительным звездным дождем… Когда он любил ее ночью, она засыпала, как дитя. Когда он любил ее утром, она просыпалась, и заряда бодрости и ровного, очень правильного какого-то настроения ей хватало надолго… Ей нравился тот едва уловимый запах, который шел от его тела. У Елены было очень тонкое обоняние, и она всегда страдала от этого, некоторые запахи вызывали у нее почти физическую боль. Но не его. Он был так нечеловечески здоров… Никогда не болел, не простывал, никогда не кис и не ныл, как другие мужчины, и это здоровье и тела, и духа любила Елена едва ли не больше, чем все остальное в нем.
Она с удивлением рассматривала себя в зеркале – не только ее саму, но и многих ее знакомых удивила происшедшая с ней перемена. Она словно сбросила лет десять… Она и чувствовала себя моложе. Ну, конечно, и массаж, и два курса иголок, и курить она бросила практически, но… Елена не сразу задумалась над тем, что давненько не мучила ее мигрень и периодические смены настроения стали много мягче, а когда задумалась, то удивилась этому так, что даже к врачу не поленилась пойти. Она никогда не жаловалась на здоровье, хотя и богатырским назвать его не могла, – все очень обычно. Ну, и не шестнадцать уже ей, опять же, и стрессы, и работа, и всякие прочие дела тоже знать о себе давали, – и бессонными ночами, и тяжестью в желудке, то да се. А тут, – как рукой все поснимало. И кожа…
Доктор, выслушав ее, улыбнулась:
– Пани Елена, вам хорошо с вашим… э-э… молодым человеком?
– Очень, – отважно улыбнулась в ответ Елена.
– А он… э-э… вас намного моложе?
– Он старше. Совсем чуть-чуть, но старше.
Теперь пришел черед докторши удивляться:
– Вот как?!
– А что?
– Да вот гормональный тонус у вас, пани Елена… Очень благоприятный. Такое бывает, когда женщина… э-э… встречается с мужчиной много ее моложе… Ну, прилично, во всяком случае…
– Он просто патологически здоров, пани доктор, – задумчиво проговорила Елена. – Так здоров, что мне иногда не по себе становится…
– Ну-ну, – приободрила ее врач. – Я бы на вашем месте только радовалась… Спортсмен?
– Да. Абсолютный чемпион по переворачиванию миров, – усмехнулась Елена. – Спасибо. Вы меня успокоили.
Врач проводила ее несколько растерянным взглядом – шутка Елены осталась ей непонятной…
Только ее убивало, что он не спал. Он так ужасно, чудовищно не спал… Елена знала уже эту историю про его чудесное превращение из гадкого утенка даже не в лебедя, а неведомо во что, но это настолько не укладывалось в круг ее обычных понятий, что она даже не могла всерьез об этом размышлять. Просто приняла это, как данность. Где-то на периферии ее сознания теплилась мысль, что все это настолько дико и необъяснимо, что просто не может быть правдой, но… Она понимала, что мозг его, вероятно, стал функционировать, как у дельфина, что ему вовсе не нужно спать, что организм такой, она все понимала, – и все равно это было ужасно. Нет, он не вскакивал и не убегал, конечно же. Он великодушно позволял ей затихнуть, заснуть, согревая ее, и она практически даже не чувствовала, когда он уходил. А утром приходил, – и будил поцелуем, и любил ее, если ей хотелось, и ей частенько хотелось… Но она знала, что он не спит. Когда она думала об этом, ей хотелось плакать…
Елене не было с ним легко. Как угодно – только не легко. Он не переносил никакого беспорядка. Нет, он ничего никогда не говорил, но при виде невымытой вовремя кофейной чашки на его лице отражалось такое страдание, что у Елены просто сердце кровью обливалось. Кто-то убирал эти чашки за Майзелем раньше, но ее появление нарушило, вероятно, некий распорядок этой невидимой обслуги, и теперь – иногда – Елене приходилось это делать самой. Она не была против, отнюдь. Но смотреть на него при этом было абсолютно невозможно… Ее раздражал всегда аккуратно упакованный продуктами холодильник в кухне, – как, когда и кто это делал, было ей решительно непонятно. И в «логове», и в кабинете всегда находились на боевом взводе похожие на маленьких водяных черепашек роботы-уборщики, – стоило на кухне или у дивана уронить пару рисовых зернышек из суши, как эти электронные зверушки бесшумно набрасывались на непорядок и, проглотив его, снова исчезали. Первый раз это напугало Елену едва ли не до икоты, – Майзелю насилу удалось ее успокоить. И он так над ней хохотал, что Елена даже обиделась.
Она стала понимать еще одну причину, по которой он всегда так неудержимо рвался домой. Дома был порядок. Он столько сил положил, чтобы создать этот порядок, сделать его уютным и приятным, незаметным и непоколебимым. Его приводили в неописуемую, – но при этом холодную и тщательно контролируемую им самим – ярость небрежно одетые или развязные люди, или неопрятные, или толстые, – не больные, а именно разожравшиеся, и особенно – особенно такая вот молодежь. Орущие, пьющие пиво и курящие, плюющие себе под ноги, окруженные гадящими беспородными собаками клошары [58] в центре европейских городов, где им приходилось бывать, тоже бесили его. Когда он видел куфию или хиджаб, бороды, галабеи или встречался глазами с трусливо-наглыми взглядами, у него каменело лицо. Эта его ненависть к «чучмекам» была просто на грани патологии. Ей иногда казалось, что он изо всех сил сдерживается, чтобы не начать стрелять в них. Пистолет он прятал в сейф только в Праге. В Праге, где была стерильная, как в операционной, чистота и тошнотворный порядок…