А. Варбурга и Гамбургского института истории искусств (после 1933 г. он переехал в Лондон).
Для творческой атмосферы в гуманитарных науках 1920-1940‑х годов важным было влияние диаспор: если в российской возобладали идеи сохранения культурной и национальной идентичности, то в немецкой и австрийской эмиграции (главным образом в Америке и Великобритании) победила установка на творческую трансформацию прежних принципов и взаимодействие с либеральной и прагматической традициями принимающих стран. Для середины века был характерен переход через национальные и дисциплинарные границы, особенно в рамках общих идейных течений (феноменология, гештальт–психология или утвердившийся в Чехословакии усилиями деятелей пражского лингвистического кружка структурализм, развитый в США Р. Якобсоном, К. Леви–Строссом и отчасти Э. Кассирером). Другим примером успешного идейного трансфера стала эволюция взглядов теоретиков «Венского кружка» в США — там наследие позитивизма Э. Маха стало основой логического эмпиризма. Вместе с идеями Л. Витгенштейна и К. Поппера именно эта эпистемология стала в 1940-1960‑е годы господствующей и для естественных, и для гуманитарных наук, в особенности ориентированных на запросы «научности» и «актуальности».
Социальные и гуманитарные науки в структуре советского режима должны были в первую очередь выполнять идеологическую функцию, и контроль политической власти над ними был гораздо более жестким. Кроме того, считая их более «понятными», представители политической верхушки считали себя вполне компетентными, чтобы напрямую вмешиваться в научные дискуссии и высказывать свое мнение, которое приобретало статус «истины в последней инстанции». В результате о существенных в мировом научном контексте достижениях советской гуманитарной науки можно говорить или по отношению к периоду становления государственной системы контроля над наукой, т. е. к 1920‑м годам (например, формальная школа в литературоведении), либо по отношению к достаточно маргинальным с точки зрения государственно–бюрократического контроля областям исследования. Ярким примером в этом отношении является получившая широкое признание в 1970‑е годы теория карнавальной культуры, созданная М. М. Бахтиным, с точки зрения советской академической иерархии бывшим «всего лишь» преподавателем педагогического института в Саранске. Чем более специализированными и профессионализированными (или эмпирически ориентированными) были научные направления, тем в большей степени им удавалось «спрятаться» от непосредственного государственно–идеологического контроля. Ярким примером такого бегства от контроля служит знаменитая московско–тартуская семиотическая школа, формирование которой началось в 1960‑е годы.
Процессы осовременивания происходили в разных дисциплинарных и национальных сообществах с несовпадающей скоростью, на что влияли и политические, и культурные факторы. Расширение экспериментальной и источниковой базы исследований, математизация понятийного аппарата, запрос на экспертное измерение общественных процессов или оптимизацию государственного управления особенно затронули социальные дисциплины. В экономической науке влияние политических установок было вполне очевидным. В Европе и США подходы, сформулированные Дж. М. Кейнсом, стали рецептом трансформации капитализма (особенно в программе «Нового курса» Ф. Д. Рузвельта). В Австрии межвоенного времени Ф. фон Хайек и Л. Мизес предложили более либеральную модель саморегуляции экономики, сводящую к минимуму вмешательство государства. Применение кибернетических идей и подходов, внедрение теории игр и новое понимание экономической рациональности сформировало — усилиями выходцев из Германии и Австрии в эмиграции — основные постулаты современной экономической теории. По отношению к ним прежние принципы «исторической школы», неорикардианства или экономико–антропологические штудии (К. Полани) отошли на второй план, как и экономические теории рыночного социализма, особенно популярные в Польше и Чехословакии в 1950-1960‑е годы. В свою очередь, взгляды М. Фридмена на стратегии регулирования экономики стали основой и неоконсервативного поворота М. Тэтчер и Р. Рейгана, и посткоммунистических реформ в Восточной Европе и Советском Союзе после «бархатных революций» 1989-1991 г.
Господствующим течением гуманитарного знания в 1960-1970‑е годы стал структурализм (благодаря лингвистическим трудам Р. Якобсона, этнологическим работам К. Леви–Стросса и философии М. Фуко). Именно тогда эксплицитно оформилось противостояние базовых познавательных и гуманитарно–научных установок, которые можно обозначить как аналитическую и герменевтическую. Эти академические стратегии также были составными частями, соответственно, сциентистских и антисциентистских идейных комплексов. Неслучайны прямые переклички по обе стороны железного занавеса: споров «физиков» и «лириков» в СССР периода оттепели и дискуссий об идее «двух культур» Ч. П. Сноу в Великобритании. И в том, и в другом случае речь шла о новом измерении субъективности, о растущей роли техники и искусственного интеллекта, об ответственности ученого. Герменевтика Х. Г. Гадамера (с ее явными консервативными истоками) и критическая теория Франкфуртской школы в Германии и США явно тяготели к антисциентизму и выделению деятельностного начала в базовых познавательных подходах. В противовес этому в американской социологии, например, мейнстримом до конца 1970‑х годов оставался структурнофункциональный подход. Этот круг идей, связанный с именем Т. Парсонса и Р. Мертона, соотносился современниками с кибернетическими идеями Н. Винера и установками системного подхода (его пионером считают биолога Л. фон Берталанфи). Речь шла о поиске общей методологии для прикладных дисциплин, технически совершенных и в идеале алгоритмизированных. Социальные науки во второй половине XX в. стали своего рода «третьей силой» между господствующими естественными и традиционными гуманитарными дисциплинами. Но и для них оставалась важной проблема увязки общей социальной теории (например, идей М. Вебера и Э. Дюркгейма) и прикладных социальных исследований, включая опросы, обработку данных и т. д. Для исторической науки XX в. также характерно усиление внимания к социальным детерминантам постижения прошлого — и во французской школе «Анналов», и в американской историографии (где немалую роль играет и интерес к географическим параметрам эволюции обществ), и в немецких версиях описания «структурной истории», преимущественно ориентированной на постижение индустриального мира. Впрочем, в этой дисциплине сохраняется и влияние разных форм интеллектуальной истории, в частности истории ментальностей и истории понятий (с 1970‑х годов, особенно в Германии).
В психологии межвоенные исследования в духе бихевиористской традиции или гештальт–психологии были дополнены марксистскими подходами (Л. С. Выготский и С. Л. Рубинштейн в СССР). С одной стороны, важной чертой развития психологии стала связь ее с потребностями позднемодерного общества (практики тестирования, применение шкал и количественных методов, психология труда в рамках фордизма). С другой стороны, для растущей популярности и академического признания психологии решающими были и социокультурные факторы (для разных версий психоанализа Фрейда и его последователей или для гуманистической психологии, ориентированной на терапию). С практикой обучения и деятельностью постверсальских международных образовательных организаций была связана педагогика развития швейцарского ученого Ж. Пиаже, так же как открытия таких антропологов, как Б. Малиновский, М. Мид и К. Леви–Стросс соответствовали трансформациям колониального мира и послевоенной деятельности ЮНЕСКО. Для самосознания науки, отличавшегося от позитивистских моделей в духе Венского кружка, в 1940-1960‑е годы были особенно значимы работы Г. Башляра, Ж. Кангийема (повлиявших на мировоззрение М. Фуко), антропологические подходы М. Полани и Л. Флека. Вместо привычной позитивистской версии непрерывного кумулятивного развития науки была предложена идея прерывистого и неравномерного накопления научного знания («Слова и вещи», «Археология знания» М. Фуко; «Структуры научных революций» Т. Куна).