гимназию они забежали на минутку по срочному делу (как оно, собственно, и было) и никогда не оставались в доме покойного Батюшкова дольше, чем было необходимо, чтобы дать урок. Напротив, для преподавательниц гимназия была явным средоточием всей жизни, и они находили какую-то особенную отраду в сложности здешнего внутреннего устройства. Здесь, будто в трактире для извозчиков, непрерывно пили чай и разговаривали: самоваром заведовала суровая толстая баба, похожая на ожившую глиняную свистульку из тех, что продают за копейку на русских базарах. Звали ее не то Анфиса, не то Авдотья, и обращались к ней с аффектированной вежливостью, чтобы подчеркнуть принятый здесь демократизм: «Анфисушка (или Авдотьюшка), а что-то у нас самовар остывает» – и она с каменным своим монгольским лицом, шумно втягивая воздух, тащила его во двор, где раздувала чуть не при помощи старого сапога. Психологически она была для учительниц чем-то вроде точки отсчета, гринвичского меридиана женской судьбы: в сравнении с ней все они чувствовали себя счастливицами, так что ежедневное зрелище неопрятной пыхтящей Авдотьи (или Анфисы) обеспечивало каждой из них маленький заряд упоения собственной персоной.
Гораздо больше, впрочем, разрастанию этой гордости способствовало внутреннее устройство учительской общины. Когда-то, еще в эпоху, когда я присматривала за юным эсером, его компания, неожиданно изменив своим привычным траекториям, после скетинг-ринга (тогда остромодная столичная забава) отправилась не в турецкие бани, а в цирк. Естественно, у входа в бани я сочла бы свою дневную миссию выполненной, но тут пришлось, купив билет, проследовать внутрь. Представление мне не понравилось категорически: дрессированных зверей было очень жаль, тем более что я понимала их эмоции не только гораздо сильнее остальных зрителей, но и отчетливее, чем укротитель. Клоуны были не смешные, а изнанку фокусов я знала наперед благодаря нашему особенному устройству зрения. Но один номер показался мне забавным: на сцену выбежала вороная лошадь, на спине которой нелепо трепыхался небольшой крепыш. Сделав круг по арене, он неожиданно подобрался и встал на седле, широко раскинув руки, словно для объятия с кем-то невидимым. И тут с разных сторон к нему кинулись другие гимнасты, которые, карабкаясь по его плечам и голове, а после и друг по другу, образовали подобие человеческой пирамиды в три или даже четыре ряда: один стоял у него на плечах, еще по одному на каждой из рук, другие громоздились на плечах у тех, на них сверху – еще кто-то; в общей сложности получилось человек десять, если не больше – к счастью, весьма субтильных. Безучастная лошадь провезла всю эту компанию вокруг арены, после чего они поспрыгивали прочь, раскланялись и убежали за кулисы, откуда уже выводили трясущегося от ярости и отвращения невыспавшегося серого слона. Через несколько дней я прочла в «Речи», что этот же самый слон все-таки вырвался и растоптал насмерть одного из мучителей – и помню мгновенное ощущение тайного с ним родства: конечно, он понимал, что родная Африка от него безнадежно далека и что он никогда не вернется к собственной счастливой жизни – но блаженство совершённого воздаяния оказалось для него важнее доводов логики. Речь, впрочем, не об этом: пирамида из гимнастов мгновенно возникла и мгновенно исчезла, – и самое замечательное в ней было то, с каким покорным автоматизмом каждый из участников занял в ней свое место. Конечно, в цирке оно было предписано режиссером, так что было бы странно, если бы гимнаст из ее основания вдруг попытался, сбежав, влезть на самый верх. Но выяснилось, что и в жизни – по крайней мере, в женской гимназии, – все устроено точно так же, и учительницы без всякого видимого режиссера мгновенно образовывали точно такую же цирковую пирамиду, разве что не вставая действительно друг другу на плечи.
На самом верху этой педагогической пирамиды располагалась упоминавшаяся уже Наталья Борисовна Быченкова. Формально состоя в скромной должности преподавательницы словесности, она была совершенным гимназическим диктатором, в одинаковой степени повелевая и самоварной Анфисой (Авдотьей), и директором Барминым, нервным худощавым господином в очках с дымчатыми стеклами, которые делали его похожим одновременно на авиатора и на слепца. Внешне Быченкова смахивала отчасти на Мамарину, напоминая ее статью и габаритами, но в дополнение к ним имела исполинских размеров бюст, приводивший на ум рекламу чудо-притираний, которая из номера в номер печаталась на обложке «Нивы» («Если Размер Вашей Груди Вас не Удовлетворяет» – и так далее). Она была женой одного из вологодских толстосумов, из тех хрестоматийных бывших приказчиков, что сызмальства, натерпевшись обид, не просто решают разбогатеть, чтобы рассчитаться с гонителями, но делают эту идею центральной осью своего существования, завивая все прочие элементы собственной личности вокруг нее, как плющ вдоль ствола дерева. Оборотной стороной этой мономании делается не только патологическая жадность (а про месье Быченкова говорили, что он бы и блоху освежевал ради ее шкуры и жира), но и какая-то общая деформация души. К своим пятидесяти годам он сколотил изрядное состояние, причем действуя как-то исподволь – давал деньги под верный заклад (с грабительскими, конечно, процентами), входил в долю во всяких импортно-экспортных негоциях (в частности, поставлял в Данию местное коровье масло), но главным его делом, не только пополняющим мошну, но и врачующим старые раны, было участие в аукционах по продаже заложенного имущества.
Особенно он любил разорять старые помещичьи гнезда, кое-где сохранившиеся еще в Вологодской и особенно Костромской губерниях. Его агенты, шныряя по уездным судам, специально разыскивали дела о просроченных займах, взятых под залог недвижимости, и, обнаружив таковое, аккуратно наводили справки о владельцах. Идеальной комбинацией была какая-нибудь старушка – божий одуванчик, полковничиха или майорша, да еще, например, и с засидевшейся в девках дочерью, запутавшиеся в долгах. В таких случаях Быченков порой выезжал на место и сам. Сперва, сопровождаемый агентом, осматривал имение, внимательно изучал дом и сад, держась с замершими от страха и тоски обитательницами особенно учтиво, даже с аффектацией скромности и вежливости. Здесь психологически важно было (поскольку за всеми его гешефтами стояла еще и патология) вызвать в будущих жертвах прилив иррациональной благодарности, как будто горечь утраты от предстоящей потери родового гнезда могла быть чуть-чуть компенсирована, если бы разорителем оказался приятный, вежливый, слегка застенчивый мужчина «нашего круга». Он особенно любил пить с хозяевами чай, слушать рассказы размякшей владелицы о былых временах, листать старые фотоальбомы, в нужных местах охать и ахать, но, главное, постоянно напоминать о своем совершенном ничтожестве по сравнению с родовитыми владельцами здешних мест. Обычно после этого трогательного чаепития мать и дочь сходились в мыслях о том, какой он удивительно образованный и деликатный молодой человек.