себя, как человека военного, везде за старшего.
— Беляки, — пояснил Рыбаков, соскочив с телеги. — Бывшие, понятно. Не узнаешь? Случайно, не они тебя, егорьевский кавалер, лупили?
— Не они, — буркнул Зырянов, досадуя на болтливого сельчанина, неуместно напомнившего о незажившей обиде.
— Ну, тогда поладите.
— А пошто нам с ними ладить, хотя они и бывшие беляки? — заговорил Филипп Федотович, бросая сердитые взгляды то на одного, то на другого солдата. — Они пленные, чо ли?
— Пленные мы, дядя, — словоохотливо подтвердил один из солдат, белобрысый, курносый, самого что ни на есть простецкого, добродушного вида.
— Правду сказать — перебежчики, — уточнил второй, суховато-чернявый, должно быть более сдержанный, берегущий слова.
— Ишь ты! — не то искренне подивился, не то усомнился Филипп Федотович. — А родом откудова?
— Расейские мы, — улыбчиво пояснил словоохотливый.
— Расея большая…
— Из-под Самары мы.
— Водохлебы?
— Так точно, — обрадовался шутке белобрысый, надеясь, должно быть, что после шутки, как водится, разговор пойдет на лад. — Мы в госпитале в Барнауле находились, на излечении. Легкие ранения получили под Челябой. Ну а потом нас в запасной полк, а оттуда на Мамонтова. А у нас уже давно было задумано бежать. Только куда же побежишь с фронта? Домой нельзя: там везде белые. Вот мы и смекнули — махнем к партизанам, свои люди, поймут…
— И поняли?
— Так точно!
— Оставались бы тогда у партизан, искупали бы свою вину.
— Эх, дядя, да у нас и вины-то никакой нету!
— Есть! Стреляли же в своих-то!
— А мы не стреляли, — ответил второй, не бойкий на язык, но, судя по всему, серьезный парень, не пустобай. — Если хочешь знать, дядя, мы в воздух палили. Ни одна наша пуля никого из красных не задела! Ручаюсь!
— Точно! Вот как перед богом! — подхватил белобрысый.
— Что же вас товарищ Мамонтов у себя не оставил? — все еще недоверчиво полюбопытствовал Зырянов. — По какой такой причине? Все-таки меня удивление берет!
— А вот, дядя, нашлась причина, — хотя и не без смущения, но и без особой робости ответил разговорчивый. — Нас там, в Солоновке, велено было докторам осмотреть. А потом Мамонтов и говорит: «Рано вас, солдатики, повыписали из лазарета. Воевать вы пока не способны. Идите-ка помогайте по силе возможности нашим партизанским семьям, у которых сейчас хозяева воюют или у которых погибли поильцы-кормильцы. Это тоже военное дело — убирать хлеб». Из Солоновки многих вот таких, как мы, отправили по селам. Вот как, дядя, вышло-то!
— К нам десять человек прибыло, — сообщил посыльный из ревкома. — Одному велено поработать на пашне Семена Леонтьевича. Это в помощь тебе, Павел. На тебе ведь его пашня? А другого — к Лукьяну Силантьевичу, как он остался без сынов-помощников: один убитый, а другой воюет.
— Моих сынов никто мне не заменит, — тихо и гордо выговорил, весь выпрямляясь, Лукьян Силантьевич. — Потому мне никого и не надо. Обойдусь.
— Мы хорошо будем работать, дядя, — торопливо заговорил тот, что побойчее, явно озадаченный отказом Елисеева. — Мы ко всякой работе привычные. Мы деревенские. И не объедим. Дашь кусок хлеба — и ладно.
— Даром хлеб есть не будем, — кратко подтвердил второй.
— Может, вы думаете, что мы как еще не совсем излечились, то и слабосильные? — продолжал первый, не жалея слов на то, чтобы все же как-то уладить дело. — Доктора, они все по-своему судят. Вот у меня пулей бок задело… Так ведь все уже зажило! Хотите покажу? Да мы что угодно можем делать, верное слово!
— И даже скирдовать?
— А чего же?
— Нет, ребята, все одно не подходите, — твердо ответил Лукьян Силантьевич. — Не обижайтесь, не привык я, чтобы на моем дворе или на моей пашне чужие люди робили. Такой у меня закон.
Дяде Павлу Гулько было трудно одному справляться с двумя пашнями — своей и нашей. Но и он, глядя на Елисеева, категорически отказался от помощи пленных.
— Вези-ка ты их к вдовам, у которых остались одни малые дети, — предложил Зырянов Рыбакову. — Самое верное дело. Или к себе: тоже пострадавший от золотопогонников, хоша и на той еще войне.
— Пусть ревком решает, — махнул рукой Рыбаков. — Поехали!
— Не обедали, чать?
— Да когда же?
— Тогда идите сюда, чем-нибудь покормим.
…Скирдование артелью шло слаженно, быстро и даже весело. Женщины и мы, мальчишки, возглавляемые Алешкой Зыряновым и Андрейкой Гулько, разбирали суслоны, загружали снопами телеги и подвозили их к местам, где обычно ставились зароды и устраивались тока. Мужики выкладывали зароды с особой тщательностью, пряча колосья внутрь, а вершили так, чтобы их не пролили любые осенние дожди, — обмолотить все хлеба засухо не было никакой надежды. От тяжелой работы вечером все так и валились с ног, но на зорьке, как ни ныли кости, все поднимались дружно, без всякой команды. Да еще радовались, что выдался такой урожай, что можно надорваться, пока уберешь его в закрома. Даже мы, мальчишки, увлеченные всеобщим азартом в работе, совершенно позабыли про все свои забавы. Иной раз за ужином, бывало, ложка вываливалась из рук…
В начале сентября начали обмолот, подбирая еще не убранные суслоны. Барабан небольшой молотил очки с конным приводом то сыпал дробью, то захлебывался соломой, то выл впустую, совсем по-волчьи. Мужики толклись около молотилочки, подвозили к ней снопы, женщины отгребали полову, а мы, мальчишки, гоняли лошадей на приводе и нагребали в пудовки зерно.
Как только поднялась первая скирда свежей соломы, все мальчишки сделали в ней большие норы, похожие на логова. В одном из них поселились я, Федя и Васятка. На ночь мы заделывали лаз в свое логово соломой, и нам было в нем очень тепло. Мы радовались, что теперь чаще могли быть вместе, и, пока не морил нас сон, успевали обсудить разные дневные впечатления, неотложные дела. Утром кто-нибудь из мужчин подходил к нашим лазам и будил нас:
— Эй вы, засони, робить пора!
Но однажды спросонья я услышал голос отца. На секунду я усомнился, думая, что мне почудилось, но отец еще раз спросил:
— Где вы тут, ребятки? Эх, ясно море, вот упрятались!
Изо всех сил рванулся я из нашего логова. И вот радость-то: у скирды отец, живой, здоровый, ясноглазый, только странная зеленоватая шинель, не виденная мною никогда, делала его немножко чужим.
— Маскировка у вас что надо, — похвалил отец.
— Ты совсем-совсем? — Я схватил его за руки.
— Да нет, сынок, ненадолго, — ответил отец, понимая, что огорчает меня. — Бегал по делам в Бутырки, от штаба. Ну и забежал на часок. Да ты не тужи, не тужи! Вот видишь — я живой… — Он решил напомнить мне о нашем прощальном разговоре у бани. — Я как заколдованный. И вообще все наши целы,