В экспериментальной лаборатории Окружного госпиталя собирались по ночам после нескончаемого рабочего дня. Как я уже говорил, мы занимались трансплантацией общих сонных артерий у собак. Громадный пес лениво дремал, и мы думали, что он уже под морфием. Когда же вознамерились водрузить его на операционный стол, пес дико зарычал и ринулся на нас. Мы, Вилина свита, в ужасе отпрянули, а Виля прыгнул вперед и сделал невероятное: правой рукой он схватил пса за морду и сомкнул ему челюсти, а левой рукой одновременно вцепился в загривок. Сжимая пасть, он удержал собаку, которая рвалась из рук. Нам, остолбенелым, сказал (не крикнул, а сказал!): «Чего стоите? Вяжите его и морфий…».
А после — ни слова упрека. От восторгов наших и похвал отмахнулся.
Конфликты при нем как-то затухали, склоки оседали, тускнели. Другая тональность от него возникала. И даже упоминание его имени влияло на атмосферу разговора и спора. Так и случилось во время одного застолья в доме журналиста Л. Казанского, которого я знал давно — он пропагандировал запись медицинской документации на магнитную пленку. Мы с ним тогда подружились, ездили вместе на юг отдыхать. И вот я пришел к нему в гости, а там большая компания за столом, а во главе стола сидел или даже довлел незнакомый парень, здоровенный, со спутанной шевелюрой, которая чуть ниспадала на его могучие плечи и как бы припахивала богемой.
— Поэт Ермилов, — небрежно бросил он в мою сторону и сунул не то ладошку цельную, не то два пальца.
Жена поэта, миниатюрная красавица, сидела рядом. Среди женщин в те годы было не принято ходить без лифчика, но, казалось, что она может себе это позволить. Кроме того, у нее была тонкая талия, плавные бедра и ножка очаровательная под столом. Кушала она изящно, элегантно, вообще привлекала внимание, но держалась отчужденно и строго, соблюдала дистанцию, а на взгляды любопытные и дерзкие высылала встречный лед, как это умеют делать женщины, когда не хотят. Впрочем, и должность у нее была серьезная. Она заведовала отделом комсомольской этики или эстетики в молодежной газете. А ее муж говорил жарко о литературе, о поэзии, ему хотелось быть мэтром. Но этому мешал золотистый рыбец с прозрачной спинкой, который капал на разрезе, а также языковая колбаса, ветчина нежная, тонко нарезанная еще в гастрономе, хрен, горчица, свежий хлеб, наша молодость и волчий аппетит. Духовные ценности в этих обстоятельствах как-то отодвигались на второй или даже третий план, уступая могучей вегетатике и первичной природе.
Видя такое дело, наш мэтр решился на крайнее средство:
— Вчера мы разгромили Евгения Евтушенко, камня на камне от него не оставили, — сказал он и самодовольно оглядел жующих.
Жевание действительно прекратилось, автономные разговоры смолкли, наступила тишина. Сакраментальная фраза была произнесена в ту пору, когда газированные стихи Е. Евтушенко впервые вырвали пробку и взбудоражили публику.
— И где же вы его громили? — зловеще спросил какой-то вундеркинд напротив.
— В редакции нашего журнала, — гордо ответствовал поэт Ермилов.
— У вас ничего не получилось, — срывающимся голосом сказал другой очкарик. — Во-первых, потому что Евтушенко просто не знает о вашем существовании, а во-вторых, потому что если вы даже станете друг другу на голову, всем вам вместе не дотянуться до его лодыжки…
Это была перчатка и пощечина в дворянском собрании.
К барьеру! К барьеру! К барьеру!
Страсти накалились, мгновенно, о еде сразу забыли.
— Мещане! О, мещане! — ревел мэтр, излучая озон и молнии.
Теперь он действительно был в центре внимания и наконец-то мог разгуляться.
— Я знаю, я знаю, что вы ищете в этой поэзии! — рычал он. — В этой так называемой поэзии! — тут же поправлял он самого себя.
— Так что же, что же мы ищем? — язвительно задыхались очкарики, — скажите, слушаем вас, — и сабелькой в него: — А ну-ка! А ну-ка! А ну-ка!
— Вы ищете эротику, — выдохнул мэтр, указывая на них разоблачающим перстом. — И что такое Евтушенко? — вопросил он у люстры, подымая к ней глаза в руки. — Евтушенко, — ответил он с неподдельным волнением, — это апологет, да, пожалуй, и представитель разнузданного секса в литературе.
— Доказательства! Доказательства! — верещали очкарики.
— Доказательства? Ну что ж. «Ты спрашивала шепотом: А что потом, а что потом? Постель была расстелена, И ты была растеряна», — горестно цитировал мэтр. Мое терпение истощилось.
— Послушайте, — обратился я к нему, — а почему вы решили, что секс противопоказан литературе? Помните известное стихотворение Роберта Бернса: «…И между мною и стеною
Она уснула в эту ночь…
— Да, но «она была чиста, как эта горная метель», — живо откликнулся тот.
— А помните, у Пушкина на полях «Евгения Онегина» есть рисунок поэта и приписочка к нему:
Там, перешед чрез мост Кокушкин
Опершись……на гранит
Сам Александр Сергеевич Пушкин
С мосье Онегиным стоит
.
— Как вы думаете, — продолжал я, и мне тогда казалось, что это очень тонко и язвительно, — как вы думаете, — чем он оперся?
Не отвечая прямо на поставленный вопрос, мэтр заметил:
— Во-первых, это не секс, а, скорее, некоторая вольность поэта, а главное, на полях, не в тексте, а на полях. Да мало ли, кто что на полях делает, в стороне от текста, на обочине. Это использовать — все равно, что в замочную скважину глядеть!
— Ах, скважина, скважина, — закипел я, — так сейчас не замочную, а натуральную вам предоставлю, и легально, не с обочины, а из текста прямо:
Орлов с Истоминой в постели
В убогой наготе лежал,
Не отличился в жарком деле
Непостоянный генерал.
Не мысля милого обидеть,
Взяла Лаиса микроскоп,
И говорит: дай мне увидеть,
Чем ты меня, мой милый….?
— Личное, интимное, — забормотал мэтр, сбавляя, однако, тон, — в стороне от главной линии творчества, а главное, главное, — снова приободрился он, — главное — это гражданственность. И уж здесь все это неуместно: гражданственность и милая вашему сердцу гадость несовместимы.
— Куда там! — сказал я, — послушайте, что писал Пушкин в адрес временщика и царского холуя Аракчеева, да и в адрес самого императора:
Холоп венчанного солдата,
Благославляй свою судьбу.
Ты стоишь лавров Герострата
Иль смерти немца Коцебу.
А, впрочем, я тебя…!
— Так это же опять эпиграмма. И что вы привязались к эпиграммам? На обочине же творчества… Обочина вам больше нравится, да? Все вы такие…
Остальные спорщики уже замолкли и смотрели с интересом наш поединок.
— У великих не бывает обочины, — сказал я, — это все ваши дурацкие реестры, организация здравоохранения: главное, неглавное, основное, побочное. Впрочем, вы хотите
чего-то хрестоматийного, так извольте, но и здесь ваши реестры недействительны:
Румяной зарею
Покрылся восток.
В селе за рекою
Потух огонек.
Росой окропились
Цветы на полях,
Стада пробудились
На мягких лугах!
Эти стихи я впервые прочитал в своем учебнике для третьего класса. Хрестоматия… Но когда стал постарше, узнал, что это только начало стихотворения, которое, кстати, называется «Вишня». Далее по ходу повествования:
Пастушки младые
Спешат к пастухам.
— Ну и пусть себе спешат, — заметил мэтр, — с Богом!
— А вы послушайте, как описывает пастушку А. С. Пушкин:
Корсетом прикрыта
Вся прелесть грудей,
Под фартуком скрыта
Приманка людей…
— Плотно одета пастушка, — иронизирует мэтр.
— Всему свое время, — отзываюсь я, — пастушка ведь на дерево залезла, чтобы вишен нарвать.