— Мы с вами это понимаем…
Есть такой ход как бы доверительный: «мы с вами». Тонко, и разом предполагается некая общность, которая сама собой уже разумеется, еще душевно и запанибрата чуток.
— Нас с вами не поймут… А вот мы с вами так не поступим… Таких дураков, как мы с вами, работа любит…
Далеко можно скакать на этом коне и без лишних забот-хлопот — экономично.
Закончили мы с Ершом, и отшился он, а я дальше по всей клавиатуре: до — ре — ми — фа — соль…
Что там следующее?
Консилиум: назад мне из параноиков в человеки! И настроение уже бодрое, и губы сами что-то мурлыкают.
Вдруг черная тень промелькнула — Басов: он заворгметодотделом краевого диспансера, которого не существует. Он неуязвим. Оргметодист на уровне Абсолюта. Его нет, чтоб его достать, и Он есть, чтоб тебя ужалить. Такая вот у него странная синекура в недрах одной странноприемной конторы, где тоже стонут, изнемогают, отбиваются от его анонимок и жалоб. А родился он не как все люди, а где-то вылез между пальцами давно немытой ноги: сгусток пота, отвердевший до сыра.
Мимо, мимо него, и нос в сторону — на свежий воздух, на улицу! Впрочем, идти мне совсем недалеко: Больничный переулок, гражданка Шопина. Запах в прихожей — мочевина с борщом и потом.
В общем, планы по запахам я уже сегодня выполнил. Дикий развал в комнате, скелеты бывших вещей. Юный дегенерат — сын — что-то кричит, возбужден, мечется. У него «шишечка на спине». Об этой шишечке его мама написала в редакцию журнала «Здоровье». Оттуда- в Министерство, оттуда — в облздрав, оттуда — в горздрав (резолюции, завитушки). Оттуда — ко мне, и вот я здесь. «Шишечку» сына мне, однако, не показали. Мать говорит:
— Хочу, чтобы проконсультировали в Ленинграде.
Их здесь трое: бабушка, дочь и внук-дегенерат. Впрочем, и мама внушает подозрение.
— Нет, нет, — она говорит, — не потому, что я вам не доверяю. Но Ленинград, Ленинград обязательно. Или Москва…
— А почему?
— По личным причинам, есть мотивы… — и глаз косит интимно куда-то в угол на серую паутину.
— А где Вы работаете?
— Да нигде мы не работаем, — неожиданно взрывается бабка. — Вы что — не видите — все продаем, распродаем, жить же нечем! Молодой человек, а вы не купите фикус?
— Так. Теперь ясно. Всем — до свидания.
Выхожу из дома. Как же отразить все это в докладной — официальным языком и безо всякой лирики?
В стационаре, однако, ждут меня радости. Больная Кривцова уже не умирает, наоборот, поправляется, в постели сидит, ноги свесила, улыбается. Температура нормальная. У нее после операции начался перитонит. Зловонный гной через трубочку валил из живота наружу, нос уже заострился, дыхание стало частым, поверхностным, глаза стали мутные, стеклянные. Мы гной отсасывали и внутрилимфатически громадные дозы антибиотиков ей. Из перитонита вытащили! Мы смеемся, и она смеется. И сестры гордятся нами.
А у санитарок свои горести, они кучей собрались, гутарят что-то, обсуждают. История жутковатая получилась. Умирал молодой сантехник Сережа Петров. Он, бедняга, лежал в маленькой палате с другими обреченными, которые еще ходили на своих ногах и ухаживали за ним, и все было мирно и тихо, но Сережа вдруг выздоровел (ошибка вышла — туберкулез, а не рак!), и дикая злобная реакция — зависть со стороны окружающих. Осатаневший Сережин сосед ударил утюгом санитарку Надьку Братухину и убежал в ночь, в Киев, умирать на вокзале… Санитарка матерится, божится, слезы текут. Мне успокоить ее душевно — и в область: Юрий Сергеевич ожидает. Тридцать километров по шоссе — духом единым. И к парадному крыльцу сходу швартуемся, и мимо фресок наружных вовнутрь бегом: фойе, коридор, секретарь — приехали!
В уютном и просторном кабинете директора главбух и молодой человек восточного типа, округлый, лысоватый. Сидит прямо, спинки стула не касается, собственный портфель, как за горло взял, на коленях держит, а лицо бесстрастное, никакое. Юрий Сергеевич, напротив, жестикулирует, и мимика у него богатая, и у главбуха очень выразительные гримасы, еще обрывки разговора, отдельные их слова: трупы… морг… тридцать пять рублей… деньги-то небольшие… да неужели, да послушайте… Ко мне директор всем корпусом и жестом, а глазами того восточного держит:
— Ага, замечательно, к месту, ко времени, — говорит и пальцем уже на меня кажет, — вот вам знаменитый организатор здравоохранения, его вся область знает!
И еще с уважением громадным, убедительно и проникновенно:
— Он же все приказы по номерам помнит, директивы — так наизусть!
Мне с ходу нужно чуть потупиться от скромности — как бы принимая похвалу, но вроде бы и намекая на перебор. И тут меру надо знать, и еще понять нужно, о чем речь, само дело в чем? А дело в том, что анонимка пришла на санитарочку из морга за то, что она сторонние трупы обмывает, обтирает, одевает и обувает, а за это ей полставки лишние идут — тридцать две с полтиной в месяц. Вот оно — торжество жизни: и в морге, значит, она продолжается! А восточный красавчик — из финотдела, у него документы в портфеле, и Дело его — правое, а мы люди жалкие, недостойные, и сейчас вот укроемся за ширмой объективных причин и глаза свои отведем блудливо.
Впрочем, все это нужно запрятать на самое донышко, неповрежденное еще, вовнутрь, а внешне сделаться уверенным и отважным. Сейчас я оракул, третейский судья, из этой среды — потому немного пошлости в средостение и тяжести в подбородок. Хорошо. Начнем, пожалуй.
— Что делать будем? — с мудрой и чуть усталой улыбкой вопрошаю красавчика.
— Санитарку убрать, с руководства начет, а что же еще?
— Не торопись, дорогой, не торопись (фамильярность дозированно тоже нужна), есть и другие решения.
— Ну вот, видите, — вмешивается Юрий Сергеевич, — я же говорил — это специалист. Это ж его конек — обожает бумаги, любое решение вам найдет, и все по закону…
Я подхватываю:
— Найду, найду, это же пара пустяков, я же эти законы наизусть (Господи, хоть бы один вспомнить!).
— Да ничего вы не можете, — усмехается красавчик, — нету таких законов, чтобы сторонние трупы оплачивать.
Я нависаю над ним и сам уже верю в то, что говорю:
— Я вам сейчас сотню законов, директивные письма веером разложу, как пасьянс, и покажу, и докажу, не в этом дело…
— А в чем?
— Дело в принципе. Сначала принцип установим, а потом закон-директиву подыщем.
— А принцип простой: есть анонимка — надо разбирать. Нашли нарушения — будем наказывать.
— Это очень просто, — возражаю я, — а простота, знаете, хуже воровства…
Красавчик молчит, а мне нужно через пиджак ему сердце проколоть, чтобы очнулся он как-то, хоть на мгновение. Я говорю:
— Мертвых нельзя оскорблять. Это — не сторонние трупы, это — останки людей, их нужно в порядок привести — обмыть, одеть и поклониться им, иначе мы с тобой одичаем, озвереем, понимаешь? Мама у тебя есть?
Он вздрогнул, а я смотрю ему в глаза, в нутро самое, держу его. Он говорит:
— Я никого не оскорбляю, я по закону…
Но вижу — смущен немного.
—А ты у мамы спроси, — я говорю, — расскажи ей про этих мертвых, и спроси у нее: мама, я правильно делаю?
Все же он — кавказский человек, у них осталось кое-что, и мама у них не проходная пешка пока. Но грешное с праведным он не желает мешать, не с руки ему, он так и сказал:
— Не смешивайте, это разные вещи…
— А мы с тобой не инструкцию обсуждаем, мы принцип сейчас определим.
— А эти все принципы мне зачем? У меня как раз инструкция.
— Так ты что, беспринципный человек? Еще похваляешься?
Он снова замолчал — молодой совсем Красавчик, необъезженный. Я его дальше работаю, я говорю:
— Ты ведь не санитарочка из морга, институт, небось, заканчивал, философию учил, диалектику… Все связано-завязано, и принципы, конечно, это главное — основание и начало. А без них ты — робот бессмысленный. Чудовище механическое. Куда тебя занесло? Подумай, мертвых ты уже осквернил, ты их покой оскорбил.