Вера Ивановна тоже читает молитву. И всего-то знает она две: «Верую» да «Отче наш». Научил дедко Никита. Третью в школе учила да так и не выучила… Она читает молитву, а волны брякают в борт. Качнись немного, и лодка зачерпнет холодной воды, что тогда? «Ой, Палагия! Ой, что будет, оба плачут!» Вера качает укутанных в одеяла деток, а они оба ревут, пищат, как птенчики. Уже и забыла, который свой, который Палашкин, качает, и обе руки уже затекли, а озеру конца нет!
— Палаша, чево делать-то? — плачет Вера. — И держать не могу, а оба ревят… надрываются.
Палашка веслится изо всех сил: два гребка слева, весло на другую сторону. Два гребка справа и опять слева, а лодка будто на месте стоит.
— Титьку-то дай своему, моя-то сидит и так. Титьку ему сунь! — кричит Палашка.
— Да как я суну-то? Руки-то заняты! — в отчаянии тоже кричит Вера Ивановна. Палашка положила весло и на коленях, осторожно, чтобы лодка не перевернулась, подползла к Вере, расстегнула ей казачок и новую кофту. Высвободила Верину грудь. Вера притянула ребенка поближе, приноровилась, и он жадно поймал сосок.
— Вываливай и эту титьку, — говорит Вера Ивановна, а Палашку не надо долго просить. Подсобила сунуть в розовый ротик второй сосок, и оба младенца сразу стихли. Ухлёбывают обильное молоко, жадничают, а вода так и шлепает в борт. Лодку несет по ветру, качает ее на волнах. Палашка задом, задом да на корточках подвинулась на свой рундучок и схватила весло. Скорее, скорее! Оказались на самой середке, до берега еще плыть да плыть. Что это? Воды-то много на дне лодки, сейчас подмочит узлы…
Палашка побелела от страха. Вода била фонтанчиком в круглую дырку. Как тогда, у Игнахи Сопронова, выпал рассохшийся сторожок. Господи! И берег еще далеко! Руки у нее ослабли от волнения и страха. Глянула перед собой: Вера сидит с голыми титьками, по ребенку на каждой руке. Платок съехал, волосы рассыпались, сосит, кормит деток, а вода прибывает. Волны опять развернули лодку. Палашка перекинула узел из кормы на середину лодки, прямо в воду. Начала веслом выбрасывать копившуюся воду. Дыру — то заткнуть бы чем. Вот опять прибыло! Скорее, скорее…
Она веслится что есть мочи. То опять воду выкидывает, то веслится, а вода в лодке все прибывает, вон вся лодка огрузла, сейчас волной через борт захлестнет…
Палашка взвыла от страха, сила в руках пропала. Но взглянула на белую как холст Веру Ивановну и снова: два гребка слева, два справа, два слева, два справа. Повернется назад, откачает немного воды за корму и опять гребет. Уже волны захлестывают воду поверх бортовых набоек, уже и узлы в воде, а залесенский берег только-только поехал навстречу. «Нет уж, Коленька, нет! — мелькает в уме (даже тут Микуленок). — Нет уж, нет уж!» Что, нет уж? Она и сама не знает. Тонуть начали, погружаться в воду, когда лодочный нос ткнулся в твердое место на залесенском берегу. Лодка, наполненная водой, окунулась и захлебнулась, но дно было твердое и место у берега не глубокое, всего на аршин. Вера Ивановна первая выскочила на берег. Палашка, стоя по пояс в холодной воде, выкидала узлы. У нее не хватило сил вытащить на сухое место затопленную лодку. Села на берегу на какую-то доску и заревела навзрыд…
Вера положила спящих деток на сухой деревянный настил под чьими-то рыбацкими вешалами, начала торопливо застегивать кофту… Ноги и весь подол праздничной юбки были мокрые. Она опустилась рядом с Палашкой и тоже взревела.
Только сейчас, рыдая, обе начали приходить в себя, а младенцы пробудились и спокойно покряхтывали, укутанные и запечатанные в сухие стеганые одеяльца. Как Вера Ивановна ухитрилась не замочить дорогие те упаковки? Она и сама не знала. Гладила понемногу успокаивающуюся подружку по мокрой спине, глядела на темно-синюю озерную ширь. Подсобляла снимать мокрые полусапожки.
— Сними и сарафан-от, ведь простудишься, — выговорила наконец Вера Ивановна.
Переливчатые голоса куликов, обогретых теплым, уже почти летним солнышком, запах весенней воды и первой лесной прели веяли над двумя еще не крещенными младенцами.
* * *
Серега потерял ременный кнут и удрученно бродил по полю. Павел велел ему наломать в прогонных кустах ольхового сушняку. Подал ему спички, чтобы развести теплинку. Еще раз поглядел у Карька под хомутом. Не жмет ли где, не давит ли… Потрогал оглобли: чересседельник свободно перемещался по седёлке. Железный прицеп ловко сцепился с плужным ушком. (Перед тем как начать пахать, Павел распрягал Карька и дал ему покататься на весеннем уже теплом лугу.)
Дым от Сережкиной теплинки волновал и лошадь, и пахарей, еще волновали переливчатые голоса куликов. Жаворонок тоже был не дурак: так он заливался, так старался, подымаясь все выше и выше. В синеве небесной редкие облака шли с юга вместе с теплым непорывистым ветром. Пахло просыпающимся кореньем. Павел сказал Сережке стишок:
На широком на лугуПотерял мужик дугу,Шарил-шарил, не нашел,Без дуги домой ушел.
Сережка потерял не дугу, а погонялку. Искали вместе, искали да так и не нашли, а она и лежала чуть не под носом…
«Черт, черт, поиграй да обратно отдай, — добродушно проговорил Павел. — Не тужи, Сергий, нашему Карьку без погонялки-то лучше».
Поле, названное четвертым, хотя и с уклоном в холодную сторону, и каменья на нем уродилось не меньше, чем на прочих полях Шибанихи, было любимым Павловым полем. Почему четвертое, ежели и всего три поля: паренина, озимь и яровое? Еще до столыпинских отрубов кое-кто пробовал перейти с трехполки на четыре и даже на пять полей, для чего начали сеять горох и клевер. Горох сеяли, конечно, и раньше, но как придется, а клевер был внове. Клюшин Степан привозил агронома откуда-то с Вожеги. А может, и с самой Вологды? С того и пошло название: четвертое поле. Долгие полосы и клона большие, но никакое оно не четвертое, это поле, а по-прежнему третье. Когда при Столыпине выходили на отруба, все перепуталось. Кое-кто и хуторов нарубил, а война с немцем как тут и была. Фронтовики пришли, начали наводить новый порядок. Разделили землю по едокам. Опять не до четырех полей, управиться бы с тремя. При переделе Роговым достались в четвертом поле две полосы, в соседях оказались Клюшины да Володя Зырин. Одну полосу Иван Никитич вспахал с осени под зябь, вторую Павел попросил оставить для сравнения: узнать, много ли зябь дает прибавки.
Вспахать надо было всего один загон, как называли в Шибанихе полосы. (В Ольховице говорили почему-то не загон, а повыток.)
— Бог помочь тибе, Павло Данилович!
Самовариха, вспахавшая свой повыток, держась за кичигу, правилась к дому. Соха ее ехала на деревянном полозе.
— Спасибо, спасибо, — пристыженно отвечал Павел Рогов. «Надо ж, как получилось. Баба, бобылка, вспахала раньше всех…»
— А чево не боронишь сразу? — спросил Павел.
— Да у меня бороны-то нет, у Жучка надо просить…
— Ну, мы вон с Серегой забороним и тебе к вечеру. Припасай, чево рассевать.
— Ой, кабы эк-то! Я бы не стала и у Брусковых просить. Да он, может, и борону спрятал.
Павел твердо посулил Самоварихе заборонить и ее повыток, когда будет боронить свои полосы. Она обрадовалась и отправилась к дому.
Сережка совсем смутился. Он потерял не дугу, а погонялку, то есть сыромятный кнут на рябиновом черенке. Искал, искал да так и не нашел.
— Не тужи, — опять успокоил его Павел. — Карько у нас и без кнута добро ходит. Он не обидится…
— Да воно она, воно! — неожиданно заорал парнишка. И даже заплясал, заприскакивал. Погонялка висела на ветке, брошенная на ивовый куст. Нет, что ни говори, а надо иногда что-нибудь потерять: так приятно потом невзначай обнаружить пропажу…
Павел улыбнулся Серегиной радости и взялся за ручки плуга. Сказал:
— Ну, с Богом!
Карько оглянулся назад. Левое ухо мерина повернулось, наставилось в сторону пахаря, конь переступил с ноги на ногу, как бы желая удостовериться в правильности хозяйской команды.
— Пошел, пошел, Кареван…
И Карько напряг гужи. Плуг мягко вошел в землю. Зачирикали под лемехом некрупные камешки, свежая борозда запахла влажной землей. Шла черная лента, переваливалась на правую сторону. Опытный мерин не рвал плуг, не останавливался и не спешил. «Не нужна нам, Серега, твоя погонялка, нет, не нужна!» — подумал Павел. И хотелось запеть, так приятно было ступать за плугом. В самом конце полосы Павел принагнул вправо плужную ручку, и плуг вышел из земли. Павел закинул его опять же вправо и шевельнул левой вожжиной. Мерина можно было и не учить. Он сам знал и куда заворачивать. Бегал Карько в крайнюю прошлогоднюю борозду и подождал, когда хозяин выпрямит плуг.
— Эх! Давай, брат…
И пошла, пошла черной бичевой еще более радостная обратная борозда! Завораживала, словно закручивалась. Павел слышал чириканье мелких камней, слышал ровное мощное дыхание лошади. Вдыхал сырой земляной дух и глядел, глядел, как плужный отрез отделяет от полосы новую ленту и как щетина стерни уходит под перевернутый пласт. Но в чем дело? Карько остановился, не дойдя до конца. Павел поднял глаза.