С какой-то драматической медлительностью тянулись дни, а смертный приговор в исполнение не приводился, и напрасно Марина каждую минуту ждала, когда откроются двери камеры и коротко скажут: «Выходи». Дверь открывалась, подавали скудную пищу, но приказа идти на расстрел не было. Что может быть тягостнее и драматичнее ожидания смерти, последнего часа своей жизни? Самая адская боль, распинающая, раздирающая человеческое существо, не способна сравниться с этим состоянием обреченности. Смертник не испытывает физической боли, ее уже не причиняют, но зато испытывает душевное мучение такой потрясающей силы, что вынести его сложнее, чем вытерпеть самые жестокие истязания в камере пыток. Вся жизнь в такие часы нескончаемой кинематографической лентой проходит перед глазами, каждым своим эпизодом, словно острым лезвием касаясь сердца, затемняет разум, давит на психику и все чувства обреченного фокусируются на звоне ключей в руках надзирателя да на защелке замка в дверях камеры. Вот он, замок, громко щелкнет, и жизнь смертника поведет отсчет немногим драматическим минутам предсмертья.
Однако шли дни, на казнь Марину не вызывали и она начала теряться в предположениях, в поисках ответа на подозрительную не исполнительность фашистов. Было удивительно, что после форсированного следствия в гестапо, шумного процесса в суде наступило такое неожиданное затишье, словно вдруг к ней все потеряли интерес. Но она ошибалась. Интерес к ней не пропал и поэтому вместо казни ранним январским утром тысяча девятьсот сорок второго года ее перевезли в женскую тюрьму в Кёльне. Она поняла, что жизнь ее еще не окончена. Кому-то и зачем-то потребовалось ее продлить. Кому? Зачем?
Об этом она узнала несколько дней спустя, когда ей приказали помыться, привести себя в порядок и подали словно специально для нее сшитые совершенно новые костюм, демисезонное пальто и модную шляпку. «Зачем это?» — спросила Марина тюремную надзирательницу, пожилую и грубую немку, но та ни словом не обмолвилась. Когда же оделась, немка слегка склонила голову на бок, оценивающим взглядом посмотрела на нее, приговорила: «Вам, Марина, такой красивой, жить надо. Так держитесь же, цепляйтесь за жизнь». Было это женское откровение или намек на что-то? Марина не стала выяснять — знала, что немка больше ничего не скажет.
Легковая машина петляла по улицам древнего города Кёльн, пересекая его по диагонали, выбираясь на окраину. На заднем сиденье, справа и слева от Марины сидели офицеры гестапо, впереди, рядом с шофером — человек в штатском, показывавший дорогу. Они молчали. Ничего не спрашивала и Марина. Так и проехали в полном безмолвии весь город, пока машина не подкатила к двухэтажному особняку на окраине.
В особняке ее встретила молодая белокурая женщина. Услужливо сняв с нее пальто, предложила пройти в зал, где ожидал ее средних лет мужчина в черном костюме со значком нацистской партии на лацкане. Гладко причесанный, свежевыбритый, он выглядел весьма импозантно. Приветливо улыбнувшись, он пригласил Марину к столику, сервированному на две персоны. Белокурая женщина неслышно удалилась.
— Давайте знакомиться. — Мягко произнес он, — Меня зовут Генрих. Генрих Ледебур. Вас я знаю. Присядем.
«Что это значит? — подумала настороженно Марина. — Зачем весь этот спектакль с переодеванием, ездой по городу, наконец, приезд в особняк к сервированному столу, к этому важному человеку?» Предчувствие чего-то недоброго заставило ее внутренне собраться.
— Вы не завтракали? — услыхала она мягкий голос Генриха. — Вас не кормили? — быстро поправился он, словно вспомнив, что привезли ее из тюрьмы, — Не стесняйтесь. Кушайте.
Марина ни шевельнулась, к угощению не притронулась. Подняв на Ледебура строгий взгляд, спросила:
— Куда и зачем меня привезли?
— Это потом, — миролюбиво улыбнулся Ледебур. — У нас еще есть время все выяснить.
Он взял с тарелки бутерброд с колбасой, вонзил в него крепкие зубы, принялся есть.
— Вы не стесняйтесь, — посоветовал он. Разлил по бокалам лимонад, пододвинул один бокал Марине, сказал, — Я весьма далек от службы безопасности и меня бояться не следует. Пытать, допрашивать я не умею. Это не моя стихия. — С достоинством представился, — Доктор социальных наук, сотрудник министерства пропаганды Германии.
Марина недоверчиво смотрела ему в лицо, не понимая, чем может интересовать доктора социальных наук. Спросила холодно:
— Что нужно от меня министерству пропаганды?
— Пока ничего, — ответил Ледебур, запивая бутерброд водой из бокала. Неожиданно спросил: — Вам нравится этот дом? — Посмотрел на нее цепким, изучающим взглядом, многозначительно сказал, — Вы можете в нем жить.
— Я могу здесь жить? — поразили Марину слова Ледебура.
— Да.
— Я приговорена к расстрелу.
— Это еще ничего не значит. Приговор можно отменить.
У Марины перехватило дыхание. Она еще не разобралась в, неожиданном повороте судьбы, который обещал Ледебур, но мысль о том, что можно отменить приговор, вдруг овладела ею, на какой-то момент лишив рассудительности. Перед ее измученным взором встали образы детей в суде и она застонала — подавленные, глубоко спрятанные, материнские чувства взяли верх над разумом. И слезы навернулись на глаза.
— Вы успокойтесь, — посоветовал Ледебур, подал ей бокал лимонада.
Она жадно выпила и ощутила, как что-то неуловимое и непонятное промелькнуло в сознании, не то жалость к себе, не то осуждение. Она содрогнулась, поняв, что поддалась коварному обещанию Ледебура, сообразила, что смертный приговор так просто не отменяют и жизнь в особняке бесплатно не дают. За это платить надо. Какой же ценой? Что запросит Ледебур? А он взял второй бутерброд, подвинул тарелку Марине.
— Я все же советую покушать. Так будет лучше.
Минуту поколебавшись, Марина взяла бутерброд со свежей сочной ветчиной, принялась есть. Давно уже не ела она такой деликатес и после тюремной пищи сдерживалась, чтобы не выказать Ледебуру голодной жадности.
— Я много думал о совершенном вами преступлении перед великим рейхом, — залив бутерброд лимонадом и облизывая тонкие губы, начал Ледебур сверх меры спокойно, с напускным, равнодушием, будто вел разговор о чем-то второстепенном, ничего не значащим для их встречи, — Внимательно изучил все материалы вашего дела, которое велось в гестапо. И, знаете ли, у меня возникло много вопросов. Я обнаружил в деле ряд неясностей, усмотрел одностороннее, с обвинительным уклоном, следствие. Многое из того, что могло облегчить вашу участь, не исследовано, мотив вашего преступления в достаточной степени и с необходимой объективностью не раскрыт.
«Обнаружил ряд неясностей», «обвинительный уклон следствия», «Что могло облегчить вашу участь, не исследовалось», — впивалась в сознание Марины каждая фраза Ледебура и она смотрела на него настороженно, недоверчиво. В ее голове проскользнула неуверенная мысль: «Уж не собирается ли он пересматривать мое дело?»
Обнаружив ее внимание, Ледебур продолжал свою неторопливую, заторможенную речь.
— Ваша личность и как убийцы, и как гражданки, наконец, как русской женщины и матери не изучена. А объективная оценка вас, как субъекта преступления, имеет весьма важное значение для вынесения правильного приговора.
Ледебур мелкими глотками отпил из бокала лимонад, посмотрел на Марину, которая показалась ему увлеченной его речью, и на его холеном лице с красными прожилками на щеках проглянуло удовлетворение самим собой и тем впечатлением, которое он произвел на нее.
«К чему он клонит? О какой объективной оценке, правильном приговоре говорит? Разве вынесенный мне приговор был неправильным и отменен? — метались в голове Марины мысли, — Что, наконец, случилось?» Она еще не разобралась, куда клонит Ледебур, хотя и понимала, что ничего хорошего от него ожидать нельзя. Вся его речь представлялась ей замедленно разворачивавшимся вступлением к чему-то главному, до поры, до времени от нее скрываемым.
— На мой взгляд, — продолжал Ледебур, картинно поставив бокал на столик, — также не исследован вопрос социальный или, если хотите, классовый, как принято говорить в России. И если позволите, именно с него я хочу начать наш разговор.
Марина не ответила. Ей было безразлично, с чего он начнет — важно было знать, для чего понадобилась эта, будто бы мирная, а на самом деле, опасная беседа в загородном особняке. И несмотря на то, что Ледебур всем своим видом, вниманием, настроенной на задушевность и откровение речью стремился расположить Марину к спокойному и ровному разговору, растопить в ней чувство недоверия и настороженности не смог. Нелегкая задача была поставлена перед ним руководителями министерства пропаганды — заставить Марину публично осудить убийство Крюге, придать ему уголовное звучание. Неразговорчивость, напряженная настороженность Марины волновали его, сбивали с намеченной тактики ведения беседы, но он не терял надежды.