Между аварами давно общепринято так: хакан-бег не прячет от своих воинов сокровенных намерений, рано или поздно выходит перед ними и говорит. Поэтому и сейчас ждали их, неизвестных им намерений предводителя. А услышали совсем другое.
— Даю сутки, — сказал после некоторого молчания Ател, — на веселое развлечение и на отдых. Вина и яства, что есть в отбитом у склавинов обозе и могут быть употреблены за сутки, — ваши. Берите и ешьте, веселитесь после трудного пути и ратных схваток. Все, что останется после веселья, отошлю на волю и усмотрение кагана нашего ясноликого Баяна. Он, сами знаете, лучше прибережет плен, как и сокровища, которые есть в обозе, и по-отечески разделит с нами, когда вернемся из похода.
И снова турмы громко произносили славу — и кагану, и хакан-бегу, а растроганный хакан-бег не скупился на радостях добытым — ни вином, ни яствами, знал же: то, что возьмут из обоза, может, и скажется на обозе, на домашней твари же — нисколько. Берут они и берут молодых быков, жарят и жарят, освежеванных, на кострах, а видно ли, что взято что-то? Хватит его добытого, и на тех, кто пьет и кушает сегодня, хватит и на тех, кому будет выделять каган. Да и почему должен он ограничивать воинов, когда все, что добыто, принадлежит, прежде всего, воинам? Пусть пьют, пусть гуляют и понимают: это не в последний раз, дальше то же самое будет. Если еще не лучше. А так, пока дойдет до предводителей склавинских, что добыча ихняя попадает в чужие руки, пока те сообразят и уверуют: это — не выдумка страшилища, это — правда, турмы его не одну победу отпразднуют, и не один плен будут делить вот так, как сейчас: нам — наше, кагану — каганово. Поэтому не скупится хакан-бег, пьет со всеми и воздает хвалу Небу за щедрое вознаграждение за победу, тоже со всеми. Зато когда напились, и наелись, и улеглись на покой, не пошел в палатку и не залег, как все остальные, в палатке, призвал тарханов, стоявших со своими турмами на страже, и повелел.
— Наведите порядок всему, что осталось, и посчитайте, что осталось.
Те вытаращили глаза.
— Будто это возможно?
— Все возможно. Возьмите в свидетели тархана Сумбата и считайте. Он доставит плен кагану и отчитается за все, что поручаем ему, перед каганом.
— Повеление предводителя — повеление Неба, но как посчитать все это?
— А, — догадался один, когда тарханы остались одни, без Атела, — посчитаем только то, что на возах, все остальное можно и на глаз прикинуть.
— Вам — чтобы легче и проворнее, — не согласился на этот договор Сумбат, — а мне, как потом быть? Слышали, что говорил хакан-бег? Отвечаю головой.
— А мы тебя не обидим, — успокоили его те, кому поручено считать.
На том и решили. Когда пришли и доложили хакан-бегу, сколько и чего имеют, тот не взял под сомнение их довольно быстрый счет. Одним поинтересовался, обращаясь к Сумбату:
— Ты все это видел и согласен?
— Так, предводитель.
— Тогда поднимай свою турму, возьми плен, обоз и в путь — Сумбат уставился на него.
— Разве это возможно, достойный? Турма пила наравне со всеми, спит мертвецким сном.
— Ничего, в пути протрезвятся. Полон должен отойти до того, как все остальные проснутся и вспомнят, что в обозе.
Глаза тархана округлились, а вид, осанка не замедлили сказать: «Великие истины посещают ум только великих. Я слушаю и повинуюсь».
Ател потому и занял наивысшее место в каганате (кроме кагана, конечно), так как был витязем среди витязей, имел твердую руку, имел сообразительный ум, зоркий на такие, как эти, дела глаз. Это он так ловко справился с утигурами и кутригурами, это благодаря ему, авары не были полностью разгромлены антами. Когда дело шло уже к тому, пожертвовал несколькими турмами и пустил на них чуть ли не всю антскую силу, а тем временем зашел антам за спину и стал громить там, не настроенное к сече, ополчение. Уловка эта подняла среди антов переполох, а переполох позвал обратно тех, что — решали судьбу всей сечи, и спутал антам так хорошо расставленные на аваров сети, по сути спас и те турмы, которыми пожертвовал. Кто-кто, а хакан-бег ведает: высоко ставит Баян Апсиха, и все же не его — Атела послал во Фракию, так как уверен, здесь если не вся, то почти вся сила склавинов, ни много ни мало — сто тысяч. Когда начали громить ромеев и обратили коней против аваров, воткнули уже им нож в спину, ни кто иной, только Ател способен был справиться с такой силой. Уверенность всем добавляет силу, а сила умножает надежду. Так, и Ател не мог не надеяться: все идет как надо, и слава ему обеспечена, а следовательно умножится и вознесется среди достойных. Одно не давало покоя перед тем, как отправил их, почему-то он усомнился в последний момент и потребовал от Сумбата его тархановой присяги на верность долга? Разве они не давали ее перед походом?
Все спит в его лагере, побежденное хмелем, чувством сытого удовлетворения. Не спится только хакан-бегу. И разлегся привольно в палатке, и веки давно закрыл, мысли непрошеные гонит, а прогнать не может: встает перед глазами Сумбат, тархан, полусонная турма, едва приведенная усилиями тарханов в себя, ибо присяга слышится даже сквозь полусон, полудрему: «Я, тархан Сумбат, а вместе со мной и воины мои оголяем мечи и присягаем на мечах: пока бьется в груди сердце, а рука способна держать подаренное родами оружие, стоять на страже плена ратного, что является теперь достоянием всех, и как бы там не было — пусть воды пересекут нам путь, пусть небо упадет на нас, доставим добытое в сече целым и невредимым. Если я или кто-то из воинов моих нарушит эту клятву и не отстоит добытое от посягательств супостата или сам посягнет на него, пусть страшная кара падет на голову виновного…»
«Голову виновного… Голову виновного…» Неужели Сумбат способен на такое — провиниться? Он, Ател, подозревает, что вина возможна, и поэтому заставил Сумбата дать перед всеми клятву или это больше, чем подозрение — знамение чего-то грядущего уже и весьма пагубного?…
Мог ли знать тогда, что тревога, как и сомнения, не случайны, что поругание имени в глазах Ясноликого началось уже, и началось с Сумбата. Ясноликий, пожалуй, слишком уж большие надежды возлагал на своего любимца — Апсиха. Когда пришли от него люди и упали к ногам, а упавши, сказали: «Выйди, великий и мудрый, и посмотри, какой плен идет из Склавинии», — вскочил, говорят, по-молодецки ловко и так же ловко оказался в седле. Недолго гнал жеребца — плен был уже на подходе к племени. Затем сидел в седле и осматривал стада из коров и овец с того момента, когда впервые увидел его, до тех пор, как исчерпали себя и оставили после себя только столб едкой пыли.
— Тархан Апсих велел передать тебе, Ясноликий, — снова предстал перед Баяном тот, кому велено доставить полон, — что склавины повержены. Наши воины прошли от Дуная до Карпат…
— И это все, что взяли в Склавинии? — обернулся к посланнику Апсиха каган. — А где кони, сокровища, хлеб, наконец? Где народ склавинский?
Ему поспешили объяснить. Уловили момент, когда смолк, и говорили, как сложилось: склавины не оказывают сопротивления, забирают все, что можно забрать, и бегут в плавни, дебри лесные, а дебрями — в горы. Однако они, Апсиховы воины и тарханы, уверены, далеко не убегут — рано или поздно будут настигнуты. Тогда и поставят их, как и их сокровища, перед глазами своего повелителя.
— Скажите Апсиху, — не утешился обещаниями Ясноликий. — Я недоволен им.
Мог ли нарочитый вернуться с такими словами про подвиги Апсиха в Склавинию? Пришлось хвататься за соломинку, чтобы как-то выгородить своего предводителя.
— Склавиния охвачена огнем. Огонь тот видно, наверное, до самого Константинополя, а это тоже не последнее дело.
— Но и не первое, — побагровел Баян и пришпорил жеребца, сначала вздыбил его неожиданно круто, потом развернул и погнал к племени.
Много дней никого не допускал к себе. Ночью посещал жен, отлеживался и отсыпался у них, днем садился на своего Вороного и отправлялся в поле или на крутой берег Дуная, присматривался к дали, что за Дунаем. Очевидно, ждал добрых вестей из Фракии, а может, опасался под впечатлением Апсиховых неудач и за тех, что послал во Фракию. Опасался и истязал себя, искал, что надо сделать, чтобы не опозорить свое имя, роды свои.
И день, и второй, и третий так. А на четвертый слуги разыскали его в стойбище и решились побеспокоить там, где не велено беспокоить.
— Не гневайся, Ясноликий, — сказали, — есть хорошие вести: ушедшие с Ателом, разгромили склавинов, шлют тебе первый и, надеются, не последний плен.
— Где он?
— На пути к стойбищу, достойный.
— Кто доставил?
— Тархан Сумбат.
— Зовите ко мне.
— Он далеко отсюда, с обозом. Про плен пришли и сказали его нарочитые.
На этот раз не выезжал далеко за стойбище. Вскочил на поданного ему жеребца и следил за стадами, что прибывали и прибывали на луга при стойбище. Когда коням, которые шли впереди, едва хватило места на лугах, а стада коров, отары овец гнали и гнали мимо палаток в поле, что лежало по другую сторону стойбища, каган словно прояснел лицом, и глаза пылали не тем, что привыкли видеть, огнем. Позже, как подъехали, в конце концов, фуры с сокровищами, а вместе с фурами — и те, что сопровождали сокровища, когда встали перед ним и доложили, какая сеча была во Фракии со склавинами, какой полон достался турмам аварским после сечи, — Баян и вовсе оживился, сказал, что имеет желание проехать к фурам и заглянуть в фуры. Он был доволен, видя заботливо прикрытые от непогоды паволоки и атлас, вина монастырские. Когда же дошло до золота из церквей, солидов из скитниц, особенно до драгоценностей человеческих, заподозрил что-то и обратил внимание на тархана, который был такой угодливый, не обещающим благосклонности взглядом.