Баден сохранил свой традиционный облик. Здесь едят дунайских карпов, суп с фрикадельками из печенки и пьют местное легкое вино, Hundling («скверный мальчишка»), которое все же ударяет в голову. В этом обрамлении Бетховен сочинил несколько из своих последних квартетов; «Магдаленхоф» хранит память о нем, так же как и о Грильпарцере. Его привлекают красоты близлежащей долины Элененталь; сразу же у Бадена она приобретает живописный, даже дикий колорит. В жаркую пору здесь можно встретить Бетховена: на кончике трости он несет свой черный фрак. Летом 1822 года драматический актер Аншюц увидел его; композитор лежал, опершись головой на левую руку, правой он набрасывал в тетрадке знаки, никому, кроме него, непонятные. Есть там ландшафты, напоминающие нашу Большую Шартрезу. Весна еще в нерешимости; однако на берегах Швехата уже появились на гибких стеблях желтенькие зонтики примул и барвинки, милые сердцу Руссо. Скалы увенчаны руинами. Здесь скрываются потайные убежища, места охотничьих сборов или любовных свиданий. Развалины Майерлинга вызывают трагическое воспоминание о таинственной смерти наследника престола, единственного сына Франца-Иосифа и Елизаветы. На плоскогорьях леса чередуются с обширными луговыми просторами; здесь привольно гуляет ветер. В рощах в это время года зеленый цвет елей оттенен красноватой окраской буков. На скрещениях долин расположились деревни; рыжеватые купола колоколен похожи на луковицы. Разнообразие пейзажа приятно для глаз; безлюдные просторы располагают к отдыху и размышлениям. Понятно, что религиозные раздумья ищут прибежища в этой уединенной местности, так же как в нашей Шартрезе. Старинный монастырь Хейлигенкрейц напоминает о былом процветании цистерцианского ордена; ныне его тишину нарушают лишь церковные песнопения; сообразно времени дня солнечные блики играют то в витражах высоких хоров с тремя симметричными нефами, то на фасаде романского стиля или под развесистыми платанами, укрывающими двор своей свежей листвой. В одной из монастырских галерей фонтан тихонько бормочет многоголосый мотет. Роскошь Италии XVIII века, причудливые фантазии венецианцев не коснулись строгого величия аббатства, чей облик сохраняет могучую простоту далекой эпохи.
Бетховен, бывавший в этих местах с самого начала века, вовсе не ищет столь драматических пейзажей. Подобно Шуберту, он довольствуется более скромной, более человечной природой. Приезжая в Баден, он прогуливается в Эленентале, живя в Мёдлинге, бывает в Брюльской долине. Там он становится веселым, общительным, дает волю своей фантазии, там проявляется все, что осталось детского в его характере. Он блуждает в зарослях, разыскивая нимф и фавнов. Вот ручеек, вот тропинка. И Шуберт проходил здесь; он жил в этой таверне «Нöĺdrichsmuhle». Сразу же перед нами возникает образ «младшего брата» Бетховена, умершего тридцати одного года, сына бедного школьного учителя, простосердечного поэта, музыканта, воспевавшего душевную чистоту. Я вспомнил о нем еще во дворе хейлигенкрейцского монастыря, когда увидел, как резвятся и шалят между двумя уроками маленькие певчие. Я вспомнил о нем и при посещении императорской капеллы, в стенах которой звучал его звонкий голос. Но отчетливее всего видится мне Шуберт на пороге скромной таверны, где он сочинял — на весьма посредственные слова Мюллера — прозрачные мелодии «Зимнего пути» и «Прекрасной мельничихи»[98]. Показывают здесь и тот самый источник, и ту самую липу, или по крайней мере какой-то источник и какую-то липу… Мы ощущаем дыхание его души — чуткой, нежной, почти женственной; в воздухе веет ритмами колыбельных, зовами пастухов. В этот вечер, в сумерках, нам вспомнились некоторые эпизоды из Квартета ля минор — менуэт, совсем не светский, а настоящий деревенский, протяжные мелодии Andante, подобные тончайшим шелковистым нитям летящих паутинок, — кажется, их поют нежные, чуть грустные девичьи голоса…
Каким-то счастливым чудом представляется, что по этой дороге, извивающейся вдоль долины, шагали и творец Мессы, мечущий молнии, и музыкант-мечтатель, быть может, также увлеченный какой-нибудь Терезой[99]; на придорожных лужайках срывал он свои Lieder, в которых нет технических ухищрений, но слышится лишь биение его сердца. В песни вкраплены мысли Шиллера или Гёте, порой заметен в них легкий оттенок мистицизма. Утверждают, что на протяжении всей своей жизни оба композитора никогда не беседовали друг с другом, а ведь Шуберт благоговел перед Бетховеном, как перед божеством. Но историки допускают ошибку. Благодаря Рохлицу мы знаем, что Шуберт иногда заговаривал с Бетховеном в том ресторанчике, где они часто бывали[100]. Могилы их рядом, по крайней мере здесь они встретились… Возможно, кругозор Шуберта более узок. Он стремится быть лишь полевым цветком. Не чувствуется у него борьбы, как у «старшего брата». Дорога спускается, иные пейзажи приобретают подчеркнуто романтический характер. Не услышим ли мы отдаленное звучание рога, как в Симфонии до мажор молодого мастера? Невысокие сосны вырисовываются на скалах; внезапный порыв ветра — и снова все стихает… В Мёдлинге, как и в Бадене, природа пробуждается. Вот и места, освященные пребыванием Бетховена: дом, в котором он жил в 1818, 1819, 1820 годах; дальше, в узкой улочке, дом, где летом 1820 года он работал над Missa Solemnis. Шиндлер наблюдал, как сочинялось Credo в доме Хафнера: сквозь закрытую дверь Слышно было, как Бетховен рычал и топал ногами, распевая стретту. «Казалось, он ведет смертельный бой против целого легиона контрапунктистов». Когда наступала весна, рассказывает Зейфрид, Бетховен взваливал на телегу, запряженную четверкой лошадей, свой скудный скарб и груды нот; так он переселялся в эту местность. Не раз видели, как он гулял с нотной бумагой и карандашом в руках. Одевался небрежно и чаще всего носил светло-синий фрак с желтыми пуговицами. Любил растянуться на траве под соснами и подолгу глядеть в небеса. Последуем его примеру; солнце скрывается за горой, на горизонте величаво развертывается туча, подобная ризе, обшитой великолепной золотой каймой.
* * *
И снова необходимо обратиться к разговорным тетрадям, чтобы проследить эту жизнь, ее повседневные извивы. Вот девятая тетрадь, она относится к концу марта 1820 года и включает несколько записей для большой Мессы. Бетховен делает заметки по поводу Crucifixus и Credo: «Весь оркестр в patrem omnipotentem», — добавляет он. По высказываниям собеседников можно представить, какое веселье царило при некоторых встречах. «Хорошо там, где пьют», — изрекает гость, явившийся пригласить композитора куда-то. Но здесь же, чуть подальше, что это — жалоба или снова заметка для Мессы? «Miserere nobis. А! О!» (стр. 45). А в самом начале одиннадцатой тетради, что обозначают эти слова, написанные каким-то неистовым почерком: «Россини. Философские очки»? Когда пишет сам Бетховен, то каждая строчка в этих записных книжках напоминает ряд деревьев, раскачиваемых порывами ветра. Время от времени кажется, что различаешь имя то Баха, то Шиллера, и страстно хотелось бы узнать, что содержится в окружающих их неразборчивых строчках. Но крупный почерк сокращается до загадочных значков или растягивается в непонятные арабески. По голубовато-серым страничкам карабкаются цифры. Над одной из них, над каким-то счетом, можно разобрать следующую сентенцию: «Как же обстоит в Австрии с верностью и верой!» Нотной записью завершаются рассуждения по поводу покупки мышеловок. Среди этой неразберихи мы встречаем имя доктора Сметаны, с которым композитор познакомился в пансионе дель Рио, когда пришлось делать какую-то операцию его племяннику; Бетховен пригласил доктора, чтобы попытаться улучшить свой слух. Одна из бесед, в июне 1820 года, касается поэмы Эрнста Шульце «Заколдованная роза», которая могла бы послужить хорошим сюжетом для оперы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});