— Сказать… надо сказать! — крикнул снова тот, что глядел на него. — Сказать им!
«Что ответить?» — думал Мануэль. Оправдание этих людей было в том, чего никому никогда не выразить словами: в мокром лице с открытым ртом, глядя на которое Мануэль понял, что перед ним лицо того, кто извечно расплачивается. Никогда еще не ощущал он с такой остротой, что нужно выбирать между победой и милосердием. Нагнувшись, он попытался отстранить того, кто сжимал его ногу; человек вцепился еще отчаяннее, не поднимая головы, словно во всем мире для него реальностью была только эта нога, единственный заслон от смерти. Мануэль чуть не упал и сильней надавил ему на плечи; он чувствовал, что ему не оторвать от себя приговоренного, в одиночку тут не справишься. Внезапно приговоренный уронил руки и тоже поглядел на Мануэля снизу вверх: он был молод, но не настолько, как показалось Мануэлю. Теперь он словно шагнул за грань смирения, словно вдруг все понял — не только на этот раз, но на веки вечные. И с бесстрастной горечью человека, оказавшегося уже по ту сторону жизни, он проговорил:
— Что ж, теперь у тебя и голоса для нас не осталось?
И Мануэль осознал, что до сих пор не произнес ни слова.
Он сделал несколько шагов, и приговоренные остались позади.
Острый запах измокших листьев перекрыл запах солдатской формы — мокрого сукна и ремней. Мануэль не оборачивался. Он спиною чувствовал неотступный взгляд тех двоих, неподвижно стоявших на коленях в грязи под ночным дождем.
Глава двенадцатаяЯркая вспышка на мгновение залила кабинет подобием дневного света. Электричество было включено, и если Гарсиа и Скали заметили вспышку, стало быть, пламя взметнулось очень высоко. Оба подошли к одному из окон. Похолодало, поднимался легкий туман, примешивавшийся к дымкам, которые поднимались над сотнями догоравших домов. Сирен больше не было; слышалось только, как проезжают машины пожарных и скорой помощи.
— В этот час валькирии спускаются к убитым, — сказал Скали.
— Мадрид в пламени как будто говорит, обращаясь к Унамуно: «Что мне до твоих дум, если им неподвластна моя беда?..» Спустимся. Нам нужно в военное министерство.
Гарсиа только что пересказал Скали свой разговор с доктором Нейбургом. Из всех, с кем Гарсиа должен был повидаться за эти сутки, Скали был единственным, для кого рассказ Нейбурга значил столько же, сколько для него самого.
— Если интеллектуал, прежде мысливший революционно, нападает на революцию, — сказал Скали, — то, стало быть, он ставит под сомнение революционную политику с позиций… революционной этики, если угодно. И говоря всерьез, майор, разве вам нежелательна такого рода критика?
— Как она может быть мне желательна? Интеллектуалы всегда считают в какой-то мере, что партия — это люди, объединившиеся вокруг определенной идеи. Но партия — скорее характер в действии, чем идея как таковая! Если не выходить из области психологии, партия, пожалуй, — это организация для приведения в действие… ну, скажем, совокупности чувств, иногда противоречивых, и здесь эти чувства вызываются к жизни бедностью — унижением — Апокалипсисом — надеждой, а когда речь идет о коммунистах, это склонность к действию, к организованности, к созиданию и т. д… Выводить психологию человека из средств выражения, которыми пользуется его партия, для меня так же неубедительно, мой добрый друг, как если бы я сам стал притязать на то, чтобы вывести психологию моих перуанцев из их религиозных преданий.
Он взял фуражку и револьвер, повернул выключатель; электричество погасло. И отсветы пламени, которые оно сдерживало, тут же ворвались в кабинет вместе с дымом, медлительным и неотвратимым дымом пожаров, двигавшихся к площади Пуэрта-дель-Соль; и от запаха горелого дерева, принесенного этим дымом, у обоих запершило в горле. Багровое небо давило всей своей тяжестью на комнату без света. Над центральной, над Гран-Виа теснились кучевые облака, темно-красные с черным и такие плотные, что, казалось их можно потрогать. Скали снова подошел к окну, чихая и кашляя; хоть дым не стал гуще, он только стал заметнее. Мостовые были раскалены; нет, просто асфальт казался красным от бликов пламени, отражавшихся в его блестящей поверхности. Завыли брошенные собаки, сбившиеся в свору — нелепую, жалкую, надрывающую душу; казалось, они властвуют над всей этой скорбью и разрухой агонизирующего мира.
Лифт еще работал.
Они шли к Прадо под рыже-красным небом по черным улицам. В непроницаемой темноте вокруг них слышались те же звуки, что долетали в окно кабинета: Мадрид перевязывал свои раны. А навстречу им двигался другой шум: дробный перестук по асфальту.
— Унамуно не удастся умереть так, как ему бы хотелось, — проговорил Скали. — В Мадриде судьба приготовила ему похороны, о которых он мечтал всю жизнь.
Гарсиа думал о комнате в Саламанке.
— Здесь Унамуно оказался бы перед лицом другой трагедии, — сказал он, — и я не уверен, что он понял бы ее. Великий интеллектуал — человек оттенка, степени, качества, истины в себе, сложности. Ему по сути, по определению чуждо манихейство. Между тем средства действия характеризуются в манихейских категориях, поскольку всякое действие характеризуется в манихейских категориях. И особенно остро, если затрагивает массы; но даже если и не затрагивает, тоже. Всякий истинный революционер — прирожденный манихей. И всякий политик — тоже.
Он вдруг ощутил, что плотно сжат со всех сторон пониже колен. Раненые? В таком количестве — не может быть. Он повел ладонью, стараясь на ощупь выяснить, в чем дело. Свора собак? Как сильно запахло деревней и пылью!
Его сдавливало все плотнее, нельзя было шагу ступить. Цоканье по асфальту было жестче и торопливей, чем от собачьей побежки.
— Что это? — крикнул Скали, уже отставший от Гарсиа метров на пять. — Овцы?
Откуда-то донеслось блеянье. В поднимавшихся снизу волнах тепла Гарсиа нащупал наконец кнопку фонарика, и пучок пенящегося света выхватил сбоку облако, немногим более плотное, чем облака дыма: в самом деле, овцы. Гарсиа не мог разглядеть, где кончалось окружавшее их стадо: света фонарика не хватало. Но блеянье, перекликаясь, слышалось на расстоянии сотен метров. И ни одного пастуха.
— Сверните направо! — крикнул Гарсиа.
Стада, изгнанные с пастбищ войной, заполняли Мадрид, двигаясь к Валенсии. Пастухи — теперь они шли группами и при оружии — следовали, видимо, позади стада либо по улицам, параллельным бульвару. Но в этот миг стада невидимок, завладевшие Прадо, словно людям уже пришел конец, двигались среди пожаров, сбившись в плотную жаркую массу, и лишь слабое блеянье прорезало время от времени глухую тишину.
— Пойдем поищем машину, — сказал Гарсиа, — это осмысленнее.
Они пошли в обратную сторону, к центру.
— Так вы говорили о…
— Подумайте вот над чем, Скали: во всех странах — во всех партиях — интеллектуалы склонны к диссидентству. Адлер[116] против Фрейда, Сорель[117] против Маркса. Но в политике диссиденты — это те, кто вне игры. Интеллигенция[118] крайне благоволит к тем, кто вне игры: из великодушия, из пристрастия к изощренности. Она забывает, что для любой партии доказать свою правоту не значит быть правой, а значит одержать хоть какую-то победу.
— Те, кто могли бы — и как специалисты, и как люди — попытаться критически подойти к революционной политике, ничего не знают о революции как таковой. Те же, у кого есть революционный опыт, не обладают ни талантом Унамуно, ни даже — зачастую — умением выразить свои мысли…
— Если в России слишком много портретов Сталина, как они говорят, то не потому все же, что так велел злой Сталин, засевший где-то в Кремле. Посмотрите, здесь, в Мадриде, все помешались на значках, и одному Богу ведомо, что правительство для этого пальцем не шевельнуло! Было бы небезынтересно объяснить, почему там столько портретов. Но только чтобы говорить о любви влюбленным, надо самому побывать в шкуре влюбленного, а не провести опрос на тему: «Что такое любовь». Сила мыслителя не в том, что он что-то одобряет или против чего-то протестует, а в том, что он что-то объясняет. Пусть интеллектуал объяснит, почему и каким образом сложился такой порядок вещей; а затем пусть протестует, если сочтет нужным (впрочем, тогда в этом уже не будет смысла). Анализ — великая сила, Скали. Я не верю в нравоучения, не опирающиеся на психологию.
Шумы пожаров до них не доносились. В небе алели огромные пятна того густого и темного оттенка, какой бывает у остывающего после ковки железа; и по ним пробегали волны тяжелого дыма, потеки, разодранные в клочья; пятна эти покрывали все небо, словно пламенем был охвачен весь город, и тишина внизу лишь временами нарушалась звуками, не вязавшимися со зловещим заревом, — цоканьем тысяч копыт: со стороны Прадо все шли и шли стада.