Миронов оценил эту потребность обессилевшего старика к теплу, сходил в буфет и сам принес два стакана горячего чая в подстаканниках. Заварка была морковная, но что же делать, если нет пока ничего лучше. Старик чинно привстал и поблагодарил.
Вы знаете, Филипп Кузьмич, а я ведь не ропщу на судьбу, — сказал полковник Седов. — Нет, не ропщу! В такое-то время, да в подобной переделке-то! Конечно, в тюрьме я бы недотянул, но, знаете, произошла некая случайность, оказия! Весной прошлого года, точно если, так именно в эту пору, на вербное, выпустили меня под домашний арест, знаете. Да, без всякого судебного определения, и оказалось, что акцию эту проделал не кто иной — главный завыватель, пропагандист белого круга, Крюков... Не могу понять до сих пор, с какой стати? Причем действовал-то несообразно своему рангу и в обход атаманского дворца, через коменданта города полковника Грекова и начальника тюрьмы...
— На вербное, значит? — уточнил Миронов, усмехаясь. Он знал об этом больше, чем представлялось Седову.
— Да, да, это и спасло меня. Безусловно это! Я вообще-то великий удачник, если хотите... Ведь Краснов, этот проклятый душитель края, только расстрелял и запорол шомполами около сорока тысяч казаков, вы подумайте!
Миронов при этих словах вскочил.
— Сорок... тысяч? Вы не оговорились? Я знал, что экзекуции и расстрелы были повсеместно, с пристрастием, но... чтобы в таком массовом числе?
— Сейчас у нас в Новочеркасске работает специальная комиссия, Дорошев и другие партийцы. Все установлено по рапортам с мест, бумагам контрразведки, отчетам полковника Кислова. Это же ужас: чтобы посадить в седла шестьдесят тысяч казаков, пришлось почти столько же расстрелять и забить шомполами за уклонение и дезертирство!
— Спасибо, что вы пришли, Василий Иванович, — сказал Миронов. — Для меня это очень важно, я постоянно теперь выступаю по хуторам и станицам с докладами, агитирую, чтобы сеяли больше, спасали и себя, и всю остальную Россию от голода... Много работы, мало знающих людей, агрономов, кооператоров, глушь и темнота по хуторам. Керосина нет, гвоздей и подков тоже, лошади выбиты на войне, а работать надо.
— Я как раз с тем и приехал, — снова чинно привстал полковник, и на иссохшем лике его заиграло подобие улыбки и особой доверительности. — Я, знаете, не люблю есть даровой хлеб, какой мне дают теперь, как бывшему политическому узнику, нет, не люблю. Я хотя и военный, но по узкой профессии — артиллерист, интересовался в свое время авиацией, механикой... Немного знаю статистику... Так вот, Филипп Кузьмич, располагайте, пожалуйста, мной, как вашим сотрудником, право... Ведь надо же работать, работать упорно, ведь Россия должна восстать из пепла, несомненно должна! Большевики, и только они... Только им под силу одолеть нынешний наш развал...
— Дорогой Василий Иванович! Я сейчас же прикажу зачислить вас в плановую комиссию, это великолепно! А можете, если сочтете более удобным, поехать в Персиановку, там надо восстанавливать агрошколу и показательное советское хозяйство. Сами решите. Паек вам надо усиленный, поправиться и — засучив рукава!..
Седов расцвел и даже как бы поздоровел. Допил чай и бережно, как все старики, дрожащей рукой вернул подстаканник на стол.
— Филипп Кузьмич... — произнес вдруг со смущением он. — Вы бывали у Ленина, вы счастливый человек, и говорили с Дзержинским... Скажите, каков из себя Дзержинский? Это не праздное... мне почему-то важно это...
Миронов вновь усмехнулся и задумался. В самом деле, каков из себя Феликс Дзержинский?
Припомнилось волнение, с которым он поднимался по отлогой парадной лестнице Первого Дома Советов, оглядывал богатые лепные украшения бывшей фешенебельной гостиницы «Метрополь», входил в квартиру председателя Чрезвычайной Комиссии... Чувство удивления — он ведь считал, что его везут на Лубянку! — и некоторой раздвоенности, когда увидел в истопленной квартире самого Дзержинского, почему-то в накинутой шинели, как будто он собирался уходить...
Потом еще — кофейник в мосластой, исхудавшей руке Феликса Дзержинского, когда он наливал кофе крепкой заварки в пузатые чашки дорогого фарфора, приглашение подкрепиться.
Миронов был смущен всем этим, необычным помещением, необычным приемом, не совсем обычной мягкостью Дзержинского и, откровенно говоря, не знал, как держаться. Слишком открыто — может показаться панибратством, фамильярностью. А закрыто Миронов вообще не умел общаться с людьми, какого бы они ранга ни были... Но все таки...
Разговор о Саранске так или иначе должен был возобновиться, и, когда Дзержинский упрекнул его за опрометчивость и даже недальновидность, Миронов как-то покорно и непривычно для себя развел руками, держа в одной пузатую чашку:
— Приходится соглашаться, товарищ Дзержинский. Но я ведь — не политик, я — солдат. Точнее, военный до мозга костей человек.
Дзержинский тут же поймал некую ниточку неточности ложного самоуничижения, посуровел ликом:
— Нет, Филипп Кузьмич, вы политик, да еще какой! По-ли-тик, да еще со своей платформой. Этакий либерал девятнадцатого века с идеей Христа-спасителя: «Чтобы всем было хорошо...» А так не бывает, Филипп Кузьмич, — от этих слов было как-то неуютно, тянуло сквознячком...
— Каков же он, Дзержинский? — Седов, сидевший теперь перед Мироновым, с великим любопытством ждал ответа, и Филипп Кузьмич ответил:
— Как вам сказать... Сухой, высокий человек. Лобастый, глаза не ломкие, уверен в своей правоте. Нельзя сказать, что порывист, но внутри весь кипит, сгорает сухим жаром. Запален, как и мы с вами, вот и все.
— Я понял вас, Филипп Кузьмич. И насколько позволят силы мои, рассчитывайте на меня, пожалуйста... Я подумаю насчет вашего предложения, не лучше ли в самом деле обосноваться мне в персиановском хозяйстве...
Старик поднялся с кресла (солнце уже перекочевало за оконный косяк, стало прохладно), сказал, откланиваясь:
— Вам бы приехать, Филипп Кузьмич, к нам, в Новочеркасск да вмешаться... Понимаете, недавно разрушили и снесли два памятника: Платову и Бакланову. Тоже нехорошо, непорядочно как-то — царские генералы, мол! А сейчас уже молва идет — к Ермаку с той же киркой и ломом подбираются. Тут уж никакого оправдания после не будет. Ведь сам Ленин открывал в Москве памятник Разину, так Ермак-то ничем не ниже Разина, тоже гулевой атаман.
— И до Ермака, говорите? — оторопел Миронов.
— Есть разговоры... Приехать бы вам, — сказал старик на прощание.
— Приеду после праздников, Василий Иванович. На Первомай смотаюсь в родную Усть-Медведицу, в Вешенскую, погляжу, как там у Мошкарова сеют, а уж оттуда и к вам...
Старик протянул слабую, иссохшую руку. Миронов пожал легко, щадя слабые пальцы, и в душе ворохнулось предчувствие, что недолго протянет старик, испытавший двухлетнее заточение в красновском каземате...
Провожая гостя на крыльцо, увидел несколько автомобилей, выстроившихся перед подъездом. Машины были не только местные, но и чужие.
— Что за комиссии? — спросил мимоходом дежурного в вестибюле.
Дежурный вытянулся перед Мироновым, доложил по-военному:
— Члены трибунала, товарищ Миронов! Этого, Думенку, судить. Товарищ Розинберг из Москвы, еще товарищи Зорин и прокурор Белобородов, тот самый, что царя Николашку расстреливал. Совещаются у председателя, после праздников будто — суд...
«Странное дело, — подумал Миронов. — Только что вышел декрет об отмене расстрелов, а тут такая шумиха, вплоть до Москвы…»
— Закажите мне дрожки на вокзал, — приказал дежурному. Уезжаю в командировку.
И, выглянув через открытую дверь на ряд автомобилей, вспомнил слова предгубисполкома Знаменского: «Нет, не посмеют...»
Дело Бориса Думенко, комкора и героя Южного фронта, заключало собой длинную цепь падений и крушений всех мало-мальски заметных, прославленных командиров Красной Армии, выдвинувшихся в самый первый, партизанский и полупартизанский ее период. Обозначилась эта история, или, скорее, тенденция, еще весной 1918 года, скандалом и изгнанием главкома Кубано-Черноморской республики Автономова. Затем под удар попал командующий Таманской армией Матвеев: выйдя с обескровленной и полуживой армией из тисков деникинцев под Новороссийском, добравшись до своих в Армавире, он получил распоряжение атаковать с ходу белых на Ставропольском направлении. Армия и многотысячный обоз беженцев нуждались в отдыхе, не было патронов и снарядов, бойцов косил тиф. Матвеев выехал в штаб фронта, чтобы испросить хотя бы краткий отдых для переформировки частей. Реввоенсовет 11-й армии во главе с Яном Полуяном расценил этот поступок командарма Таманской как неподчинение, Матвеева расстреляли.
За какую-то мелкую провинность взъелись на комдива Жлобу, бывшего командира коммунистического Донецкого отряда шахтеров. Его тоже вызвали в штаб 11-й для объяснений, но сметливый шахтер понял опасность; дивизию свою, которая называлась Стальной и непобедимой, поднял по тревоге и увел к Царицыну под защиту Сталина и Ворошилова. Фактически к этому времени дивизия Жлобы была армией из двенадцати полков (в том числе четырех кавалерийских), она ударила с тыла по белоказакам Краснова и этим спасла Царицын. Царицынский губком РКП (б) ходатайствовал о награждении Стальной дивизии Почетным знаменем ВЦИК, а ее командира орденом Красного Знамени. Награждение состоялось, но в Царицын прилетел Троцкий, накричал, разжаловал Жлобу «за дезертирство с Кавказского фронта» и арестовал для последующего суда и расправы. Дивизия взбунтовалась, к ней присоединились и моряки Волжской флотилии, памятуя беду Автономова и Матвеева... Председатель Астраханской ЧК Грассис по совету Кирова обратился по этому поводу лично к Ленину, и начдив Жлоба был освобожден. Но уже не в прежнем своем звании, а только как... командир партизанского отряда для засылки в астраханские степи, по тылам Деникина.