Вы говорите: нужен роман, необходим какой-то след обо всем, что стряслось с нами... Но разве все это — впервые? Вот я хотел такой эпиграф предпослать к своей книге. Отрывок из летописей, новейших, что писал келарь Аврамий Палицын в Смутное время, триста лет назад! Послушайте, господа. Послушайте: «Отечество терзали более свои, нежели иноземцы; наставниками и предводителями ляхов были наши изменники. С оружием в руках ляхи только глядели на безумное междоусобие и смеялись. Русские умирали за тех, кто обходился с ними как с рабами. Милосердие исчезло: верные царю люди, взятые в плен, иногда находили в ляхах жалость и даже уважение, но от русских изменников принимали жестокую смерть... Глядя на зверства, ляхи содрогались душой. В этом омрачении умов все хотели быть выше своего звания: рабы — господами, чернь — дворянством, дворяне — вельможами, и все друг друга обольщали изменою... И осквернены были храмы божии, и пастырей духовных жгли огнем, допытываясь сокровищ. Честные души бежали в леса, дебри и болота, пожары горели в селениях, и стала Россия пустыней!..»
...В окне горел поздний рассвет, туманно плавились и искрились морозные кущи и папоротники на стеклах. Поблек жар в раскрытом чреве голландки. Все устали, вино было выпито. Федор Дмитриевич задул свечи и загасил лампу. Сказал в наступившем сумраке надтреснутым, усталым голосом:
— После келаря Палицына, как мне кажется, господа, надо ли писать какие романы нам, либералам? Да нет, по-видимому... Только вот эту страничку размножить миллионами дегтярных оттисков, и каждому из нас, русских, будь он князь или холоп, мещанин или казак, а паче лицо духовное! — каждому приколотить ко лбу каленым гвоздем: помни! И сыну своему передай, поганец!
Старый человек, Харитон Иванович Попов, тихо крестился. Жиров угрюмо смотрел в черноту печного творила, боясь произнести хоть слово. Скрипка лежала в футляре, я сам Кастальский сидел, сгорбившись, в кресле. Лишь один Бабенко сохранял живость: он пристально следил за выражением говорящего, запоминал мимику — это было нужно ему как профессионалу для какой-то будущей игры — на каких подмостках и для каких зрителей — неизвестно...
Через трое суток, на раннем, розовом рассвете, первый обоз отступающих покидал навсегда город Новочеркасск. Федор Дмитриевич сидел в пароконных санях, спиной к вознице и своим сестрам, закутанным в белые донские шубы и толстые шерстяные пледы. Впереди, в двуколке, помещался его архив и дорожное имущество.
На соборной площади атаман Ермак все так же неколебимо стоял под русским знаменем, зачехленным ради непогоды, и протягивал вслед отъезжающим на вытянутой руке старую шапку Мономаха в собольей опушке с крестиком. Федор Дмитриевич смотрел на Ермака, и в душе его медленно просыпалось раскаяние за свои ночные мысли и высказанные сгоряча слова. Он понял: стоило дойти в размышлениях до неприятия людей, ненависти к народу своему, так сразу пустела душа, как прогоревшая печь. Он чувствовал себя ненужным и лишним, праздно существующим на этом свете. Пришло вдруг и заморозило душу давно уже созревшее в подсознании чувство отщепенства.
Книга не была написана, вся только в задумках, заметках, в рассыпанных строчках — частью на бумаге, частью в сознании, отягощенной невзгодами памяти. И будет ли время, чтобы остыла и возродилась душа, возмужал дух, отвердела рука для великой работы?..
Сани спускались с новочеркасских гор, шли за бегущими лошадьми косо и в раскат. Зимнее утро распогодилось, туман сел, в тусклом и как бы остекленевшем от стужи небе слезился прозрачно-пустой, провальный диск солнца. Мерзлый серый полынок, наполовину погруженный в снеговой наст, слегка ворсился и позванивал промороженными метелками, поскрипывал на ветру.
«Солнце... то ли восходит, а то ли закатывается. Не понять сразу: серость эта утренняя или же от вечерних сумерек?» Федор Дмитриевич вздохнул и закутал шею плотнее, поднял лохматый ворот тулупа, его начал пробирать мороз. А самообман насчет серой мглы был, конечно, зряшный: солнце, как и всегда, поднималось с востока, с красной стороны, от Хопра и Медведицы...
Далеко впереди, за городом Ростовом, широким Доном и кубанскими равнинами, лежала неведомая земля, чужбина, нуда двигался последний обоз в жизни Федора Дмитриевича Крюкова — обоз изгнания...
ДОКУМЕНТЫ
15 января 1920 года член Ростовского областного исполкома, заведующий земельным отделом Донской области Миронов Филипп Кузьмич принят в члены РКП (б).
Ему выдан партийный билет № 755 912.
Из постановления ВЦИК и Совета Народных Комиссаров
«Об отмене применения высшей меры наказания (расстрелы)»
17 января 1920 г.
Разгром Юденича, Колчака и Деникина, занятие Ростова, Новочеркасска, Красноярска, взятие в плен верховного правителя создают новые условия борьбы с контрреволюцией. <…>
Разгром контрреволюции вовне и внутри, уничтожение крупнейших тайных организаций контрреволюционеров и бандитов и достигнутое этим укрепление Советской власти дают ныне возможность рабоче-крестьянскому правительству отказаться от применения высшей меры наказания, то есть расстрелов, по отношению к врагам Советской власти.
...Исходя из вышеизложенного, Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет и Совет Народных Комиссаров ПОСТАНОВЛЯЮТ:
ОТМЕНИТЬ применение высшей меры наказания (расстрелы) как по приговорам Всероссийской чрезвычайной комиссии и ее местных органов, так и по приговорам городских, губернских, а также и Верховного при Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете трибуналов.
Означенное постановление ввести в действие по телеграфу[43].
13
Можно ли угодить в плен... к своим? Непостижимо, но факт: это случилось не с оплошавшим, глупым перебежчиком, но с многоопытным, старым волком контрразведки поручиком Щегловитовым...
Калейдоскоп дней, взлетов и падений, игра в красного комиссара, случайный плен, выяснение личности, почти полное крушение судьбы, и вдруг — новый свет в глазах, новые ветры, новые честолюбивые надежды.
Началось с того, что провалился резидент Щегловитова — работник Донбюро товарищ Мосин (точнее, бывший провокатор охранки Мусиенко), но в то время Щегловитов не придал этому большого значения. Мосин сгорел тихо, без огня и дыма, и потеря казалась Щегловитову ничтожной, тем более что генерал Мамонтов уже подходил к Туле, земля под красными горела, Антон Иванович Деникин думал уже о распределении портфелей будущего кабинета министров. В такой момент вполне разумно и Щегловитову было подумать о переходе через линию фронта к своим.
Щегловитов обдумал великолепный план. Как раз с Восточного фронта на Южный перебрасывалась по Каме и Волге знаменитая 28-я дивизия Азина. Под Саратовом она высадилась на берег, имея приказ: наступать вниз по Волге и выбить деникинцев из Царицына. В этой дивизии конечно, никто не мог опознать Щегловитова. Именно в этот подходящий момент и появился в штабе Азина с пакетом Южного фронта комиссар Щеткин. Расчет был верный: Азин под Царицыном сломает шею, будут тяжелые бои с частыми атаками, прорывами, окружениями, заходами в тыл, во время которых проще простого оказаться в расположении противника.
Но к великому удивлению Щегловитова, 10-я армия красных, в которую вошла теперь и 28-я дивизия, скоро взяла Царицын, а под Воронежем и Курском потерпели поражение лучшие корпуса Добровольческой и Донской армий. Все пошло кувырком, как в дурном сне.
Не напрасно дальновидный и хитрый пьяница Сидорин, командующий Донской армией, предупреждал Деникина о безрассудности столь форсированного марша в глубь большевистской России. Он рекомендовал продвигаться медленно, с обработкой тылов, устройством узлов обороны, тщательной разведкой и непременным соприкосновением на флангах с Сибирскими и Западными союзниками. Кроме того, он советовал выбросить «в массы» какую-никакую, но программу о земле и по рабочему вопросу. Никто не хотел понять Сидорина, и вот... Дерзко смелые рейды на Орел и Тамбов, фейерверк афиш о бесчисленных победах, триумфальный звон колоколов в Орле и Курске, золотая сабля роскошному коннику Константину Константиновичу Мамонтову из рук верховного... и — полный крах. Ни к чему другому и не могли привести шумные пиры высших офицеров, грабеж советских складов и потребиловок нижними чинами, разбрасывание случайных, награбленных денег по ветру на спирт, самогон и баб (деникинские с царь-колоколом «колокольчики», керенки — «хамса», советские рубли неразрезанными скатертями, как почтовые марки...). Мамонтов, этот трехнедельный удалец, умирает от тифа, рушится фронт, в последний раз взмахнула радужным крылом жар-птица удачи. Покатились в Сельскую степь и на Кавказ белые армии.
Щегловитов взвесил обстоятельства и переменил план. Если въезд в Москву па белом коне оказался иллюзией, то следовало остаться в штабе Азина, врастать в хромовую тужурку. Пригреться где-нибудь на высоте, в непосредственной близости от бывших покровителей из Гражданупра...