— Боюсь, — захохотал Баняс, — чтобы при этом светопреставлении не побились мои бутылки — у меня с собой их, черт побери, сто шестьдесят штук!
— Нашел о чем сокрушаться! — завизжала Банясова. — Молиться надо, а не о пьянстве думать.
— Какое там пьянство! — набросился он на жену. — Это ж мое пропитание, — кричал он, — или прикажешь оставить все солдатам? Коль женщину иль бутыль почнут — другому ничего не останется. — Он засмеялся, встал, отошел к повозке, вытащил из-под брезента новую бутылку, зубами вытащил пробку, припал к горлышку и долго-долго пил, потом передал ее сидящим вокруг. — Пейте, — сказал он, — через час нас, может, и не будет. А останемся живы — тем лучше: допьем все, что есть.
Бутылка дошла до Юрцовой и здесь закончила свой путь; женщина допила и бросила бутылку в огонь. Ей стало уже веселее. Она начала вполголоса напевать. Все-таки что-то в жизни и было: напьешься, а потом еще костел — там воскресные службы, орган, и она могла петь; в такие минуты Юрцова уже не думала ни о чем — ни об одиночестве, ни о своей тоске, ни о работе, ни даже об избе; ей казалось, что через цветные окна вступает сам Иисус Христос, пастырь бедных, и из уст его она слышала напев, который был чище и прекраснее, чем что-либо на этом свете.
— Дева пречистая, — закричал Баняс, — посмотрите-ка!
Она спохватилась, что давно уже не смотрит в темноту, и, стремительно повернувшись, увидела светлое сияние над лесом, где стояла их деревня.
— Пейте, — кричал Баняс, — пейте за мой покойный трактир — горит небось теперь жарким пламенем!
Юрцова не сомневалась, что горит также и ее изба. «Даже этого ты мне не сохранила! — подумала она горько. — Ах, ты, святая, не оскверненная, пречистая ты — девка!»
Она почувствовала бесконечную боль и горечь, выпила еще, и только потом ею овладело равнодушие. Больше уже терять ей было нечего, ничто не имело для нее значения. Она поднялась от костра и потащилась к своей повозке.
Вокруг костра шло пьянство, дым поднимался коромыслом, а вдали валил другой дым — более темный и зловещий. Юрцова немного приподнялась, чтобы увидеть этот дым собственными глазами, и тут вдруг заметила, как прямо на нее опускается ширококрылая тень, падает с небес великая звезда, горящая как факел. «Прости мне, господи!» В одно мгновение она оглохла и, окутанная мягким плащом, стала подниматься на воздух.
Очнулась она в мокрой листве; мимо нее проскакала взбесившаяся лошадь; кто-то кричал отчаянным, безумным голосом: «Я не вижу!»
Наступила тишина. Видно, она уснула.
2
Телега повалилась. Что-то тяжелое придавило грудь, он сбросил тяжесть еще в полусне, потом понял, что это бочка с повидлом, схватил ее в охапку и сделал несколько неверных шагов. И сразу же увидел кровавое месиво, но не мог в темноте разобрать, человек это или животное. Потом почувствовал, что и у него по ноге стекает теплая липкая жидкость, — окаменел от страха, на мгновение даже ощутил боль, но бочку с повидлом продолжал держать днищем кверху. А потом побежал, перескакивая через пни, его гнал ужас, между ветвями перекрещивались лучи света— хотели, видно, убить; кто-то издалека звал его по имени, он боялся оглянуться, но вскоре узнал Янку Юрцову — она пробиралась к нему.
— Павел, Павел! — Платье на ее плечах намокло от крови, она была не в состоянии сдержать свой крик, вырывавшийся из груди. — Павел, Павел!..
Она устало оперлась о дерево, он снял у нее с головы платок и перевязал плечо как только мог туже; лучи света погасли, внезапно наступила тишина, только шелестели сухие листья. Куда они, собственно, попали? Она не хотела ни о чем думать; усталая, она легла на землю, влажную и холодную, и только стонала. Не от боли — боль ей не мешала, она привыкла к ней давно, мать часто ее била, стегала сырою метлой по голой спине — куда было больнее, чем теперь. Янка никак не могла опомниться от ужаса. Когда в двух шагах от нее упала бомба, земля сотряслась, воздух наполнился сырой глиной, дышать стало невозможно, а кто-то при этом страшно кричал, и кровь ее свободно и почти безболезненно вытекала из раны. Страх настигал ее все снова и снова, и она все снова и снова слышала истошный крик, слышала его даже теперь, в полной тишине.
— Смотри, не брось меня! — с трудом вымолвила она. — Не наплюй на меня…
Хотя Павел был еще мальчиком и даже моложе Янки, но в эту минуту ей казалось, что он может спасти ее.
Он сидел рядом с ней и дрожал от холода.
— Молчи! — остановил он ее. — Молчи, а то нас найдут.
Платок у Янки на плече намокал от крови, а во рту сохло от жажды. Она думала о матери, может, это ее убило — теперь она останется совсем одна. Она хотела на несколько мгновений вернуться обратно; идти куда-нибудь в другую сторону, в другую жизнь, назад, только не быть здесь, в этом лесу, не быть одной, — и рыдания ее все больше становились похожими на судороги, с которыми невозможно совладать.
Он хотел помочь ей, но был совершенно беспомощен; вокруг темнота, чужой безлюдный лес, он не знает, что будет завтра, куда они пойдут, жив ли отец, не знает выхода из этого леса, даже не представляет его себе. Он попал в капкан: хорошо расставленный капкан, из которого, собственно, невозможно выбраться.
«Хорошо еще, что мы здесь вместе», — пришло ему вдруг в голову. Трудно было себе представить более несчастное существо, чем эта девушка, но он был рад, что он не один. И казалось ему, что он сидит рядом с ней уже давным-давно — такой стала она ему близкой и необходимой.
Лаборецкий однажды рассказывал ему, как он с каким-то Джимом заблудился в лесу и как шесть дней и пять ночей пробродили они около озера, прежде чем наткнулись на людей. А потом, уже разыскав дорогу, поняли, что нашли они еще и кое-что другое — собственную дружбу.
Он думал теперь о Лаборецком, о том, как закончил тот свою жизнь, совсем одиноким, и ему пришло в голову, что это и есть самое большое несчастье — попасть в капкан и быть совершенно одиноким. Тогда уже нет спасения, и человек погибнет, как погибают животные.
Девушка все еще рыдала, но ее всхлипывания становились тише.
Он лег рядом с ней и смотрел на черные кроны деревьев: как страшно быть в капкане и знать, что может прийти только охотник с ружьем. Зачем это люди позволяют себе уподобляться зверям, быть, как лисы или как волки, которых все время кто-нибудь да преследует. «Когда я буду взрослым, я сделаю все совершенно по-иному, совершенно по-иному!» Теперь он понимал, почему Лаборецкий ругал солдат, взявших в руки оружие и стрелявших, вовсе не желая того. Но Лаборецкий был один. Он поднялся посреди базара и проповедовал, а люди безмолвно слушали его, но потом, когда за ним пришли те двое, люди только загудели и пошли дальше своей дорогой.
Он смотрел на девушку, которая заснула, видел, что ее лицо и в темноте светится бледностью; кровь больше не сочилась, он радовался, что находится рядом с ней, и представлял свою дальнейшую жизнь с кем-нибудь таким, как Лаборецкий, с кем-нибудь таким, кто смог бы ему помочь выбраться из капкана.
Им овладело лихорадочное желание вырваться, совершить что-то такое, чтобы можно было еще жить.
Он наклонился над Янкой.
— Ты спишь?
А когда она чуть шелохнулась, зашептал быстро:
— Мы должны идти! Мы не можем просто ждать!
3
Люди возвращались к облаку дыма, стоявшему над деревней. Осталось только три повозки — на одну сложили вещи, на другой лежал убитый Байка, на третьей умирала жена Баняса. Взрывом у нее оторвало ногу, и, хотя рану перевязали всем, что только можно было найти — полотенцем и полосатой наволочкой, — кровь не останавливалась, постепенно уходя из ее тела, просачиваясь сквозь щели и окрапляя влажную увядшую осеннюю траву.
— Посмотрите, какой содом, а бутылочки мои остались целехоньки, — и Баняс вертел в руках бутылки, на которых поблескивали цветные этикетки.
Среди свекольного поля увяз танк с пятиконечной звездой; четверо желто-зеленых солдат торопливо ремонтировали что-то в его утробе. Йожка Баняс воскликнул с восхищением: «Русские!»
Потом из-за дыма выступили первые дома — самый крайний из них был дом Молнара.
— Смотри, ваш дом стоит, — показала Юрцова. Она все еще молилась, все еще надеялась.
— Павел! — раздался голос. Из дыма выступила высокая худая фигура старого Молнара, он видел, как двое обнимаются. — Мы свободны! — крикнул старик.
Юрцова даже не кивнула ему, она смотрела вперед, на тот перекресток, за которым лежало все и к чему они сейчас медленно приближались.
И наконец она все увидела.
Там, где стоял ее домик, чернело пожарище с печально торчавшими стенами.
Въехали во двор, у колодца валялся обгоревший журавель, на конце которого все еще висело закопченное железное ведро.