Эпоха барокко не была простым продолжением Ренессанса. После умственного брожения в период так называемого «маньеризма» в барокко возобладало стремление к новой гармонии. Барокко не было иррациональным стилем, как иногда полагают. Оно возвестило возвращение к Аристотелю и опиралось на формальную логику. В нем укрепилось и возросло риторическое начало. Риторический рационализм барокко окрашивал эпоху, подчинял себе и программировал все виды искусства – от архитектуры до музыки. Для барокко было характерно стремление к взаимодействию различных видов искусства, понимание поэзии как говорящей живописи, а живописи как немой поэзии, повышенная выразительность и декоративность. Барокко захватывало внешние формы быта, отличавшиеся пышностью и театральностью: уличные процессии, карнавалы, маскарады, фейерверки и иллюминации. И оно же накладывало отпечаток не только на велеречивое изложение, но и на само формирование научной и философской мысли, пронизывая ее поэтическими представлениями о мире.
Барокко культивировало Метафору, которая не столько порождалась прихотливым воображением поэта, сколько «изобреталась», строилась по принципам образования силлогизмов, по возможности причудливо.[28] Теоретик барокко Эммануеле Тезауро (1592–1675) в своей книге «Подзорная труба Аристотеля» (1654, второе дополн. изд. 1670) выделял в творческом Остроумии две стороны: «Прозорливость», которая «проникает в самые дальние и едва заметные свойства любого предмета», и «Многосторонность», которая «быстро охватывает все эти сущности, их отношения между собой и к самому предмету, она их связывает и разделяет, увеличивает или уменьшает, выводит одно из другого, располагает одно по намекам другого и с поражающей ловкостью ставит одно на место другого». Все это – свойства Метафоры, которую Тезауро именует: «Мать поэзии, Остроумия, Замыслов, Символов и героических Девизов».[29] Тезауро и другие теоретики умеренного барокко предостерегали от злоупотребления изощренными метафорами.
Поэтический стиль Ломоносова относится к русскому национальному варианту общеевропейского барокко.[30]
В России первые проявления барокко в литературе прослеживаются с начала XVII века в виршах Ивана Хворостинина, патетической публицистике (И. Катырев-Ростовский), расцветают в церковных панегириках с их словесным «узорочьем» и обилием метафор и гипербол, возвеличивающих Россию, как у Симеона Полоцкого:
Небом Россию нарещи дерзаю,ибо планеты в оной обретаю.
Или у него же:
Глава ти небес самих достигаетпростертость Крилу весь мир окривает… –
это заставляет вспомнить оду Ломоносова 1748 года, где Россия, «коснувшись облаков, Конца не зрит своей державы».
Веселый взор свой обращаетИ вкруг довольства исчисляет,Возлегши лактем на Кавказ.
Творчество Ломоносова ознаменовало новую фазу в развитии русского барокко. Оно не отвергло, а претворило старую традицию, раскрыв ее потенциальные возможности. «Многие из его поэтических гипербол, – писал о Ломоносове И. П. Еремин, – сравнение России с небом, царя с орлом или солнцем и т. п. восходят именно к той поэтической фразеологии, основоположником которой в русcкой хвалебной поэзии был Симеон Полоцкий».[31] И здесь дело не столько в отдельных мотивах, а в общей традиции метафорического стиля, раскрывшегося в петровском барокко. Риторическая «громкость» стихов Ломоносова отвечала устремлениям Петровской эпохи. Секуляризация поэзии, обновление поэтического языка и усиление его живописности, а главное, переход на новую систему стихосложения затушевывали её связь со старой традицией, но она все же улавливалась. Это и позволило В. Г, Белинскому утверждать, что «так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ. XVII века».[32] В известной мере это верно, хотя вряд ли можно считать старинные риторики «варварскими». Они опирались на наследие античности и Византии. И Ломоносов не отвергал это наследие. В «Риторике» 1748 года он настойчиво советовал «для подражания в витиеватом роде» подыскивать примеры «в славянских церьковных книгах и в писаниях отеческих (т. е. «отцов церкви». – А. М.), с греческого языка переведенных», в «прекрасных стихах и канонах» Иоанна Дамаскина, гимнолога Андрея Критского и в словах Григория Назнанзина (§ 147). Но Белинский относился резко отрицательно к этой традиции, что в известной мере уводило его от исторического понимания значения поэзии Ломоносова и ее эстетической ценности. И у Белинского вырвалось замечание, что Ломоносов был «великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове, – не поэзия и не ораторство, а просто реторика».[33] Но риторика была душою старинной поэзии. И для Ломоносова являлась большим достижением культуры начиная со времен античности. Он знал ее не только по рукописным латинским учебникам «Спасских школ». Большое значение для него имело вышедшее в 1625 году сочинение французского иезуита Никола Коссена (1580–1651) «О духовном и светском красноречии» (1626) – одна из влиятельных барочных риторик. Риторику Коссена упоминал Порфирий Крайский в своем курсе, который слушал Ломоносов. Возвратившись из Фрейберга, он 18 апреля 1741 года послал Д. Виноградову письмо с просьбой переслать ему в Марбург книгу Коссена (с. 66). Позднее, как установил акад. М. И. Сухомлинов, Ломоносов использовал ее при составлении своей «Риторики».[34]Он также хорошо знал и книгу Франсуа Помея (1619–1673) «Кандидат риторики» (1661). Ломоносов был начитан в древнерусских сочинениях, являвшихся образцами «византийского искусства». «Они стихи мои осуждают и находят в них надутые изображения, для того что они самых великих древних и новых стихотворцев высокопарные мысли, похвальные во все веки и от всех народов почитаемые, унизить хотят», – жаловался он на своих «зоилов» в письме к И. И. Шувалову 16 октября 1753 года (с. 140). Ломоносов приводит четыре строки из «Илиады» в своем переводе:
Внезапно встал Нептун с высокия горы,Пошел и тем потряс и лесы и бугры;Трикраты он ступил, четвертый шаг достигнулДо места, в кое гнев и дух его подвигнул.
В том же письме приведено из «Энеиды» Вергилия описание «ужасного Полифема»:
Лишася зрения, он дуб несет рукою,Как трость, и ищет тем дороги пред собою.Зубами заскрыпел и морем побежал,Едва во глубине до бедр касался вал.
И строки из «Метаморфоз» (I, 179–180) Овидия:
Трикраты страшные власы встряхнул Зевес,Подвигнул горы тем моря, поля и лес.
Ломоносов возводит свою образную систему к традициям античности, но его отношение к ней полно барочных пристрастии. Барокко искало в античности изображение сильных страстен, риторику, потрясающие воображение образы и ужасающие картины. И в «Риторике» (§ 143) Ломоносов приводит строки из Овидия («Метаморфозы», XV, 524–529):
Раздранный коньми ИпполитНесходен сам с собой лежит…
Он включает в «Риторику» (§ 155) описание отвратительных гарпий в «Энеиде»:
Противнее нигде чудовищ оных нет,Ни злейшей язвы ад на свет не испускал,Имеют женский зрак ужасные те птицы.И ногти острые, и смрадно гноем чрево,От гладу завсегда бледнеет их лице.
Вместе с тем античные образы поэзии Ломоносова продолжали прикладную мифологию петровского времени, оперировавшую небольшим числом имен богов и героев, изображаемых на триумфальных арках и иллюминационных транспарантах. Чаще всего это. – «Российский Геркулес», побеждающий Немейского льва, Нептун, Минерва, тритоны, нимфы, эмблематические изображения и атрибуты – рог изобилия, масляничная ветвь мира. Ломоносов пользуется мифологическими именами, которые уже знакомы его «слушателям» и не оглушают обременительной эрудицией. Их упоминание высвобождает готовый запас связанных с ними представлении. Необходимо только усилить и подновить их восприятие, расцветить новыми сравнениями, придать им новую экспрессию и динамизм. Этим мастерством прекрасно владел Ломоносов.
Излюбленным мотивом петровского барокко было «падение Фаэтона», олицетворявшего непомерную гордыню и безрассудную дерзость. Мотив встречается у Симеона Полоцкого и был подхвачен Стефаном Яворским.[35] В описании «сретения» Петра в Москве в ноябре 1703 года, разработанном риторами Славяно-греко-латинской академии, стояло:
Иже ся в уме своим силна быти мняше,и аки бы Фаэтон мир вжещи хотяшеСлавою и мужеством множайшия силы,падает же поражен Орла росска стрелы…[36]
Это уподобление стало настолько привычно, что в реляции о Полтавской победе, напечатанной в «Ведомостях» (1709, № 11), сообщается: «… вся неприятельская армия Фаэтонов конец восприяла».