его за ухо и бросил в угол.
— Когда вырастешь, ты кем будешь? — спросила Аллочка.
— Не знаю. Наверное, танкистом. Или врачом. А ты?
— Артисткой. Как Любовь Орлова. Видел фильм «Цирк»? Вот и я такой хочу стать.
— Ты завтра будешь у нас целый день?
— Не знаю... — вдруг умолкла. — Давай спать.
Я хотел было предложить поцеловаться еще раз. Но она повернулась лицом к стене, поджала ноги к животу. Мне спать не хотелось. Большим пальцем ноги я пару раз легонько ударил по ее пятке. Аллочка оттолкнула — перестань, мол. В другое время, конечно, я показал бы ей, как брыкаться, но еще не были забыты слова клятвы.
8
Под окном нашей комнаты был сад. Собственно, этот небольшой пустырек, огороженный со всех сторон тыльными стенами домов, садом-то и не назовешь — земля повсюду изрыта, в воздухе над одуванчиками парят рои мошек, у одной из стен среди лопухов отвоевал себе место под солнцем куст малины. В центре этого захолустного Эдема растут шелковица и невысокая яблоня.
У каждого дерева и куста — своя история болезни. Скажем, яблоня — это прямая дорога к дизентерии. Впрочем, зря мама так переживает — неспелой антоновки много не съешь: надкусишь яблоко и тут же выплюнешь — кислятина. Шелковица — «травмпункт»: зеленка на моих разодранных коленках, отлетевшие и потерянные в траве пуговицы, разорванные рубашки. Зато шелковица — это и ягода, черная, налитая, затянутая паутинкой, висящая на самом краю ветки. Тянешься к ней двумя напряженными пальцами. Рви же! Потом, усевшись поудобнее на ветке, бережно снимаешь паутинку и погружаешь ягоду в свой истекающий ожиданием рот... Куст малины –— это «скорая помощь», детская больница на Батыевой горе.
— В малинниках водятся змеи, — предупредила мама, когда пришла весна и на подоконнике появились грязные следы от моих сандалий. — Тому, кого укусила змея, делают уколы в живот.
— Это правда? — уточнил я у бабушки. Не исключено, что мамина змея — из той же «бригады», что и Бабай и милиционер, забирающий детей, которые не хотят есть.
— Может быть, и правда, — ответила бабушка после недолгого раздумья. — Моего брата Милю когда-то укусила змея, и его еле спасли. …………………………………………………………………………….....
…Утром мы с Аллочкой — в саду.
В стеклянной банке, куда брошены листики и пучки травы, томятся узники. Один, самый большой, с оторванной лапкой, — моя добыча. Аллочка — тоже не промах: сложив ладошки домиком, подкрадывается, наклоняется и, падая на коленки — хлоп! — накрывает нового кузнеца.
— А я осенью в школу иду.
— Ну и что! Я тоже в этом году в школу пойду.
— Никуда ты не пойдешь. Ты еще маленький, тебе еще нет семи.
— Опять дразнишься. Сейчас как врежу.
— Тоже мне напугал. Вот и не догонишь! — дернув меня за воротник, она срывается с места и убегает.
Я — за ней. Носимся по саду, спотыкаемся, падаем.
— Не догонишь, не догонишь! Все, пусти, порвешь, — просит она, когда мне удается схватить ее за платье.
— Будешь еще дразниться?!
— Нет, ну все, пусти...
— А я умею лазать по деревьям, — подбежав к шелковице, несколькими ловкими движениями взбираюсь на ветку.
— Я тоже так умею!
Аллочка прыгает, как обезьяна. Ее нога съезжает по стволу, она бесстрашно делает еще одну попытку, теперь удачную, влезает на одну ветку, на вторую, на третью. Еще бы! Ведь она мечтает стать как Любовь Орлова: в блестящем купальнике перед глазами замерших зрителей споет свою «Мэри-Мэри — чудеса...». И, отбросив шляпу с пером, начнет медленно опускаться в пушку. А потом — ба-бах! — полетит под купол цирка. В зале сидят папа и мама, хлопают. Папа — в костюме, выбритый, не пьяный. Мама — с новой прической, в цветастом шелковом платье, которое она уже давно не надевала. После представления папа купит торт и лимонад и все вместе придут домой. Аллочке отрежут самый большой кусок торта с розочкой. Будут есть торт и смеяться. Затем папа подхватит Аллочку под мышки, перенесет к центру комнаты, подложив свою огромную правую ладонь ей под живот, а левую — на спину, и начнет кружить: «Полетели — у-у-у!». Руки — в разные стороны. Перед глазами замелькают стол с недопитым лимонадом, мама, комод. Потом Аллочка снимет блестящий купальник, отколет бумажный цветок и разложит кресло, на котором спит. Тихонько подойдет мама, сядет на краешек, и Аллочка-доня повернется на бочок, чтобы мама погладила ей спинку. И поцеловала в шею, туда, где персиковый пушок косички.
Завтра — выходной. Аллочка проснется от щебетанья птиц и побежит в комнату родителей. Заберется к ним в теплую постель, посередке, так, чтобы с одной стороны — папа, с другой — мама. Папа будет ее гладить и немножко с нею баловаться, продолжая разговаривать с мамой о чем угодно: на заводе новый бригадир... пора консервировать помидоры... на могиле отца нужно поставить ограду...
Она помнит дедушку Бориса: лысый слепой старик лежал на диване, укрытый темным одеялом. Иногда что-то насвистывал — из сложенных трубочкой губ вылетали мелодии. Но чаще молчал или кашлял. Она запомнила его пальцы: длинные, костлявые, крепко держащие край одеяла, словно кто-то собирался это одеяло у него отнять. Когда они оставались дома вдвоем, дед подолгу лежал молча, а потом вдруг спрашивал, какая сегодня погода или какого цвета у нее глаза. Слушал, не моргая, лишь изредка его сухие губы шевелила малозаметная улыбка. «Ты цикавая», — произносил он.
Втайне, чтобы никто не знал, она называла его «дед Борис — председатель дохлых крыс». И хихикала, тихонько передразнивая. Мама не разрешала близко подходить к деду, говорила про какую-то туберкулезную палочку, от которой якобы можно заразиться. Возле кровати на табуретке стояла его посуда, под подушкой лежало полотенце. Но никакой палочки у деда Аллочка не видела.
Еще она помнит, как папа и мама брили деда, когда тот обрастал щетиной на лице и ежиком на макушке — ну настоящий председатель дохлых крыс! Родители намыливали сначала его лицо, сбривали, затем — голову. Когда брили голову, дед как-то странно оживлялся. Просил, чтобы осторожней на темечке, потому что на темечко ему трое суток подряд лили ледяную воду — по капле, по капле, суки! — когда пытали на допросах в Лукьяновской тюрьме… Дед плакал, как ребенок, тер руками