Его лицо хоть и не менялось, но на дне глаз рождалась невидимая, но ощутимая досада, когда он осматривал меня с ног до головы. И что он мог увидеть? Недоразумение в расстёгнутом пальто и хаотично завёрнутом в оранжевый дурацкий шарф и дурацкую шапку, полностью промокшее, с прилипшими локонами бледному ненакрашенному лицу, блестящий режущий взгляд воспалённых глаз, дрожащие покрасневшие губы. Совсем не похоже на меня обычную, ту надменную чику, которой он считал меня. Поэтому и появилась эта досада, да, Александр Ильич?
Всё было не так. Всё было неправильно. И смотрел он слишком долго — и хотя он не делал ничего невпопад, ничего не изящно, не выверенно, в этом всё равно ощущалась нотка чего-то другого. Секунда ощущения несовпадения. Хоть он отвёл взгляд совершенно спокойно, я почувствовала, словно меня что-то царапнуло.
Его смятение.
— Если у тебя в приоритете поспать подольше, советую лучше заняться этим, а не физикой, потому что из этого ничего не выйдет, — сказал он только, но это тут же заставило мои губы дрожать. И это была странная реакция. Обычно я злилась, но сейчас вдруг сдулась. У меня не было сил.
Он тут же уткнулся в свои тетрадки снова, чтобы не видеть меня лишний раз, видимо. Чтобы точно не видеть реакции. Но если бы он не отвернулся, он бы увидел блеснувшие слёзы.
И я снова подняла голову к потолку.
— Извините, — только и прошелестела я.
Ничего он не знает. Совсем ничего. Глупый Александр Ильич.
Если бы я могла выбрать физику, я бы её выбрала.
Я была близка к черте, где я рыдаю навзрыд, как маленькая, когда разбиваю коленки. Но тогда мама, которая ещё была жива, дула на кожу, щиплющую от зелёнки, улыбалась, и я верила, что всё это такая ерунда, которую она может убрать одним лёгким движением. Она смеялась надо мной. Помню одну её фразу, только одну. Чикчирик, воробушек, опять упала? Она не была обычной мамой, как Ира, которая сразу начинала суетиться. Сначала она долго ржала и только потом успокаивала меня.
Я почти убедила себя, что мамы не существует. Она стала лишь призраком в нашей семье.
Но это тоже пустота на месте чего-то важного — эту пустоту хочется прижать к себе, обнять и расплакаться. Я так жалела, что у меня остался от неё только чикчирик. Обнять бы чикчирик.
Я не знаю, какой она была. По словам деда и отца, невыносимой и своенравной. Но я уверена, что она никогда бы не поступила как Ира вчера.
— Я всё-таки уговорила Мишу провести фотосессию. И нет, не кричи, послушай меня. Если ты сейчас откажешься, я деда и на порог не пущу. И тебя на конференцию. Тебе показать документы на опекунство? Я имею право указывать тебе, не кричи! Я твой опекун! Быстро оделась, мы едем через полчаса!
И снова — фотосессия до ночи и всего пара часов на сон. Миша был как всегда недоволен, но во мне кипела такая злость, что я брызгала ядом на каждом шагу и на каждое слово, строила дурацкие позы, лишь бы он меня выгнал. В итоге сама себе подложила свинью — Миша не отпускает, пока не получаются более-менее нормальные снимки. Я проплакала всю ночь от бессильной ярости, не сказала Ире ни слова и отказалась от водителя утром. Мне хотелось вычеркнуть их всех из своей орбиты.
Но сейчас злость куда-то испарилась; осталось лишь ноющая где-то под кожей обида.
И вот я здесь, чтобы он говорил мне, какая я безалаберная. Это ощущалось, как если бы он резанул меня по живому.
— Долго будешь упрямиться? — он снова кинул на меня взгляд, стоящей на пороге. Указал глазами куда-то вглубь кабинета. — Бери стул, садись.
Я покорно взяла стул и еле несла его до учительского стола непослушными трясущимися руками, пока он нечитаемым взглядом следил за этим. В итоге цокнул языком, встал из-за своего стола и выхватил у меня из рук стул. Он ничего не сказал — лишь мазнул по мне взглядом, за насмешливой небрежностью которого я выцепила: «Какая ты бесполезная».
Мне тогда казалось, что всё наше взаимодействие строится на взглядах, которые слишком невесомы для слов. Оно в них не умещается, слишком лёгкое и огромное, как воздух.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Покорно села за стул перед учителем. Это ощущалось слишком непривычно и близко — как будто я приобщена к тайному ордену тамплиеров. Будто кислород между нами трансформировался во что-то тяжёлое и непонятное.
Детальки будто не сходились, что-то шло наперекосяк. Ни я, ни он не знали вдруг куда себя деть. Я неловко положила руки на стол, он же просто скользнул по мне взглядом, который не казался обычным почему-то в таких условиях. Слишком небрежным.
Его поза была расслабленной, как обычно, словно у ленивого кота. Словно он органично вливается в пространство. Я же выпадала из неё.
— Не снимешь пальто?
— Мне холодно, — пробурчала я.
Он фыркнул. Этот одинокий насмешливый фырк тоже прозвучал не к месту.
Его взгляд снова избегал меня, словно я не заслуживаю даже внимания, но я чувствовала, чувствовала.
— Показывай, что сделала по статье, — наконец обратил на меня прозрачные глаза. На дне таилась насмешка.
Я развернула листочек с планом, который мы сделали в прошлый раз после уроков. Беспомощно посмотрела на него.
— Это что? — спросил он, подняв бровь, презрительно и резко дёрнув подбородком в сторону листочка. Он смотрел так, будто не верил, что я могу быть настолько безнадёжной.
— Всё.
Я ожидала взрыва. Но он похолодел так, что это было даже хуже.
— Ты статью собираешься за день до конференции писать? — я пристыженно молчала. Тяжёлый вздох досады — и он запускает пятерню в волосы, вороша их ещё больше. Я мечтала провалиться. Он как будто тоже мечтал о том же. — Доставай тетрадь, что сидишь?
На секунду мне показалось, что он добавит в конце «блять». Я тут же испуганно полезла в сумку, но тетради среди общего беспорядка как назло не было. Я ворошилась в сумке, и под его тяжёлым взглядом это ощущалось ещё неприятнее. Господи, да где же она? Я даже встала и уже собралась всё вытряхивать, как вдруг из сумки на пол полетели какие-то листочки. У меня обмерло сердце, как только я поняла, что это.
Когда он опустился к ним, я чуть не крикнула: «Нет, не надо!», но было уже поздно. Он поднял мои не совсем приличные фотографии с фотосессии. И замер.
Я видела, как приподнимаются его брови.
Не знаю, чего я ожидала в ту секунду. Что он тут же грохнется в обморок от моей красоты? Что он усмехнётся? Я совсем не знала, какой он человек, тогда, и ожидала чего угодно.
Он вернул их мне, скользнув по мне ещё более тяжёлым взглядом, будто проверяя, правда ли я. Насколько отличаюсь от фотографий.
И всё.
Тогда это ощущалось позором. Концом света.
Он объяснял мне, какие книги лучше использовать в исследовании, какие моменты осветить, показывал что-то в своём учебнике физики. Я смотрела на его пальцы.
У него были они белые и тонкие, как у пианиста. Что-то во мне хрустнуло.
Подавив вздох, я меланхолично перевела взгляд в окно, почти отключаясь от его слов. Там откуда-то взялось солнце, и трава липовой аллеи, на которое выходило окно, казалась совсем жёлтой. Даже та липа больше не казалась хмурой и злой.
Мне хотелось закрыть глаза, чтобы солнце согрело мои веки. Чтобы лучи прогрели мои кости.
На подоконнике стоял единственный горшочек с почти засохшим кактусом. Какая ирония.
— У вас есть кактус? — невпопад спросила я, перебив его на полуслове.
— Да, у меня есть кактус, — выдохнул он и замолчал, будто забыв о чём говорил. Всё. Механизм нашего взаимодействия снова сломан.
Я смотрела на этот кактус и понимала, что должна его спасти. Почему-то мне… захотелось, чтобы он жил. Александр Ильич совсем не поливает его — хоть я полью.
Когда настало время уходить, я схватилась за учебник в его руке. А он вдруг не отпустил, заставив посмотреть на него наконец.
Я помню его взгляд, когда оправдывалась за помаду — будто он впервые хотел меня порезать. На этот раз было такое чувство, что он вовсе не хотел смотреть, но ему пришлось. И почему-то — почему-то он задержался на мне, будто прилип. А он так хотел отлипнуть.