Из госпиталя его выписали в апреле ровно год спустя после призыва, признали негодным к дальнейшей службе, комиссовали и отправили долечиваться в санаторий. Там он безропотно выполнял все предписанные процедуры, но никому не рассказывал ни про метельную забайкальскую степь, ни про близость ярких и крупных звезд – все это словно стерлось из его памяти, а душа погрузилась в оцепенение.
Однажды к нему приехал Голдовский, привез фруктов и несколько свежих анекдотов, очень одобрительно отозвался о хорошеньких медсестрах в коротких халатах и только в самом конце сообщил главную новость, немного опасаясь, что она может травмировать друга.
– Прав ты был, Сашка. Катерина-то, слышь, замуж вышла. Такие вот, брат, дела.
Голдовский ждал вопросов или просто горьких слов, но Тезкин упорно молчал, точно и Катерины никакой не помнил.
– За какого-то адвоката или юриста, хрен его знает. В общем, похоже, продалась наша козочка.
Перед ними сиял куполами Савва-Сторожевский монастырь, был чудный весенний день, и Голдовскому странно было представить, что его товарищ был еще совсем недавно на краю света, едва не угодив с этого края на тот. Он был страшно рад, что Сашка вернулся, и подобно тому, как некогда утешал его Тезкин в период приступа неразделенной любви к коварной Козетте, Лева стал уговаривать друга не хандрить. Мол, все это, брат, ерунда, не на одной Козетте свет клином сошелся, да и вообще, наверное, к лучшему, что все так вышло.
– Это просто на нас с тобой какое-то затмение, брат, нашло. Согласись, что может быть путного в девке, которую мы сняли в кабаке?
– Пошел вон, – сказал вдруг Тезкин негромко.
– Кто? – опешил Лева.
– Ты пошел вон.
– Ты чего, брат? – пробормотал Лева, вставая. – Ты соображаешь, что говоришь?
– Соображаю, – ответил Тезкин злобно, и лицо его побелело.
Голдовский не на шутку перепугался.
– Может, позвать кого надо?
– Уходи же скорей! – простонал больной, и Лева, пожимая плечами и бормоча, что все они психи, ретировался, а Тезкин, оставшись один, зарыдал.
На следующий день он с жутким скандалом сбежал из санатория домой, и остановить его никто не смог. В него точно бес вселился, он сделался раздражительным, грубым, орал на всех, кто приставал к нему с расспросами и увещеваниями, и целыми днями слонялся по дому или по улицам, не зная, как справиться с душевной мукой. От милого балбеса и шалопая, каким был Санечка год назад, не осталось и следа. Работать он никуда не устраивался, лечиться не лечился, и бог знает, что мог сотворить в таком состоянии и сколько оно продлится. Видно, недаром так хотелось Анне Александровне родить девочку – замышлявшийся как утешение в старости, сын стал сущим наказанием для своих домашних.
Больше всего это не устраивало старшего тезкинского брата Павла. Он был человеком серьезным и грозил младшему самыми ужасными карами, которые только придумало социалистическое государство для бездельников и отщепенцев.
– Тоже мне нашелся! – злился Павлик. – Миллионы ребят служат – и ничего. А этот, гляди, цаца какая! Можно подумать, его туда первого взяли!
– Оставь его в покое, – слабо просила мать.
А Тезкин теперь точно вспомнил и никак не мог забыть ни высоких заборов, ни вышек, ни воя сигнальной сирены, ни мерзлого до судорог металла, ни яростного лая собак, ни утренних по часу продолжавшихся разводов на бетонном плацу в сорокаградусные морозы. Все это слишком въелось и в душу его, и в плоть, снова бил его озноб и не хотелось жить после того, что он там увидел. Впечатления, некогда запавшие в него холодными кристалликами, теперь оттаивали и превращались в грязь, бродили и лихорадили, будили среди ночи и преследовали наяву. Он чувствовал, что за его вызволение из этого ада была заплачена неимоверно высокая цена, на которую он бы никогда не согласился и которой не стоил, но вернуть ничего было нельзя – а только, как теперь жить, он не знал. Вся его чудесная звездная философия, все оберегавшие прежде мысли о тщетности и суете бытия рухнули под напором ожившей памяти. Тезкинская душа замутилась и начала по-настоящему страдать. Он изводил себя воспоминаниями, пробовал было пить, но подточенная гепатитом печень отреагировала так, что даже традиционного российского утешения достичь бедняге не удалось.
Наконец им и в самом деле заинтересовалась милиция, пригрозив привлечь за тунеядство, если он никуда не устроится или не продолжит лечение. Но угроза была напрасной – отчасти, может быть, он и стремился к тому, чтобы снова вернуться в мир, откуда его извлекли, пусть даже по другую сторону ограды.
Иван Сергеевич и Анна Александровна горевали над судьбою заблудшего сына, недоумевали, отчего только он получился таким беспутным и где они его проглядели. Теперь они даже раскаивались, что когда-то воспрепятствовали его женитьбе: может быть, хоть это как-то оберегло бы его от лиха, – но что было нынче говорить? Тезкин сидел на диване, как царевна-несмеяна, и на лице у него было красноречиво написано: что воля, что неволя… И стыдно было людям в глаза глядеть, но еще больней было смотреть на него самого. Конечно, можно было утешить себя тем, что двое других сыновей прочно стоят на земле, работают в почтенных учреждениях и всеми уважаемы. Но не Христос ли в своей притче привел в назидательный пример историю о девяноста девяти послушных и одной заблудшей овце, и у неверующих его родителей, как у добрых пастырей, болела за младшенького душа.
И однажды Анна Александровна, ни слова не говоря поседевшему от переживаний супругу, снова, как много лет назад, отправилась в церковь и поставила свечку, с вечной бабской жалобой обратившись к Богородице и прося Ее заступиться и спасти сыночка, вернуть его разум и душу из помутнения и дать исцеления телесного. Она просила об этом искренне и горячо, и кто бы сказал, глядя на эту плачущую перед иконой женщину, что работает она в коммунистическом издательстве, кто бы отличил ее от десятков других, так же молящих и сокрушающихся о своих бедах. Да и ей самой в какой-то момент почудилось, что просьба ее услышана и Пречистая поможет и ей, потому что там любимы не только те, кто благочестиво исполняет все обряды, но и те, кто опоминается на самом краю.
Стыдясь и радуясь одновременно, она повинилась и поведала о том мужу. Иван Сергеевич не стал ругать жену, а с печалью сказал, что это всего-навсего давно известный механизм самовнушения, на котором спекулирует церковь, а бежать к попам, когда тебя припекло, – значит не уважать ни себя, ни их. И действительно, никаких изменений к лучшему не произошло. Напротив, две недели спустя Тезкин неожиданно сказал родителям, что не желает быть никому обузой, а потому отправляется искать лучшей доли и когда вернется, да и вернется ли вообще, не знает сам. Его пробовали было отговорить, твердили, что в таком состоянии это просто самоубийственно, но все было напрасно – сын уехал.
– Благословите меня, – попросил он кротко перед самым отъездом, и что-то прежнее, давно забытое, промелькнуло в его лице.
Мать заплакала, а отец поглядел на сына так, словно теперь догадался о чем-то, и тоже хотел подойти к нему и поцеловать на дорогу, но, будучи человеком сдержанным, остался на месте и промолвил:
– Ты не бойся ничего, сынок.
И Тезкину вдруг сделалось нехорошо.
– Простите меня, – сказал он, опуская глаза.
2
Лева Голдовский узнал о том, что Санька ушел из дома, от среднего тезкинского брата Евгения, малахольного и добродушного малого, занимавшегося довольно химерической деятельностью – преподаванием русского языка иностранцам.
Женя был зол на балбеса изрядно, потому что как раз в эту пору оформлял документы в загранкомандировку, не знал, что писать в графе «место работы брата», и опасался, что по этой причине его могут тормознуть. Лева тупо выслушал его сетования и даже что-то сочувственно промямлил, но известие о тезкинском бегстве его потрясло. Голдовский ощутил тревогу. Он был отчасти задет тем, что Санька ему ничего не сказал, но в еще большей степени он почувствовал, что эта история непосредственно касается его самого. Тезкин не шел у него из головы несколько дней подряд, и Левушка решил во всем разобраться.
С этой целью он разыскал Козетту. Сделать это оказалось нелегко, но когда Голдовский наконец узнал ее новый телефон и игриво начал разговор с фразы «Что ж ты старых друзей забываешь?», она его тона не поддержала, а довольно сухо ответила, что встречаться с ним не намерена и что Тезкин ее больше не интересует.
– Жив, здоров – и слава Богу.
Однако не на того она напала. Если Леве что-нибудь в голову втемяшилось, то он от этого не отступал и однажды подкараулил экс-даму сердца возле ее дома в Олимпийской деревне.
– Привет, – сказал он холодно.
– Здравствуй, Лева, – кротко ответила она.
– Я должен с тобой переговорить, – произнес Голдовский с важностью.
– Говори.