Он представил друга как большого оригинала, звездослова и бродячего философа, но особого интереса Санина личность не вызвала. Гости уселись играть в монопольку, Голдовский очень увлеченно что-то обсуждал с лохматым толстым парнем, одетым в драный свитер и разноцветные носки, хозяйка – темноволосая девица с чувственными губами и очень красивыми, но чуть беспокойными глазами, которую все звали Машиной, – переходила от одного круга к другому, верно, изображая светскую даму, и Тезкин заскучал.
Он прошелся по квартире, пялясь на развешанные по стенам картины, потрогал статуэтки и африканские маски, покачался в кресле и отправился на кухню курить. Под окнами текла река, уже прихваченная льдом возле набережных, слева на возвышении берега виднелась громада университета, солнце садилось, придавая силуэтам окраины и двум большим трубам ТЭЦ фантастический вид, и Санечка так загляделся на эту картину, что не услышал, как в кухню вошла хозяйка.
– Красиво?
– Да, – сказал Тезкин, не оборачиваясь.
– Мне Лева что-то говорил, да я забыла, о тебе забавное…
– Наверное.
– Работа у тебя еще какая-то необычная. Ты, наверное, андеграунд?
– Я не знаю такого слова.
– Ну, ты что-нибудь пишешь или рисуешь, музыку сочиняешь. А работаешь так, чтоб милиция не цеплялась.
– Нет, – сказал Тезкин резко, – я ничего не сочиняю.
– Жаль, – ответила она, нимало не задетая его резкостью, – а то бы я могла тебе как-нибудь помочь. Я люблю андеграундов.
Она усмехнулась и вышла, а его вдруг охватило жуткое раздражение против этого дома и этих людей, мирно жующих тосты и жюльен. Он вспомнил ребят в армии, готовых убить друг друга за пайку масла, вспомнил нищих богомольцев и бездомных бродяг на паперти Почаевской лавры, московских пенсионеров с их убогими жилищами, вызывавших «скорую» просто от тоски и просивших, чтобы их положили в больницу, потому что там бесплатно кормят, и в Тезкине заговорило недоброе чувство плебейской гордыни.
Он отозвал Голдовского в соседнюю комнату и проворчал:
– Не понимаю, как ты можешь болтаться среди этой зажравшейся сволочи?
– А ты много их знаешь, что так называешь? – отозвался Лева свысока.
– Мне достаточно того, что я вижу.
– Брось, Саня, – твердо сказал Голдовский, – они так же пьют водку, поют песни, треплются до утра, влюбляются, трахаются. Они такие же люди, как и мы с тобой. Разве что в них нет нашей дворовой убогости, с какой мы ходили в бары и боялись, что какой-нибудь мордоворот-швейцар обзовет нас сыроежками.
– Зато они на тебя как на полное убожество глядят.
Он полагал, что Голдовский оскорбится, и даже намеренно сказал так, чтобы его задеть, но Лева лишь пожал плечами.
– Мне достаточно того, что я сам о себе знаю.
– Но ведь ты же совсем другой человек. Зачем они тебе нужны?
– Да, другой, – согласился Голдовский. – Но видишь ли, Саня, я понял одну вещь. Жить так, как живут наши с тобой родители – в нищете и постоянном унижении, а мне, с моей фамилией, к тому же в двойном, чего тебе никогда не понять, я не собираюсь. Я слишком для этого себя уважаю и знаю, что большего достоин. У меня есть только два выхода: либо уезжать, либо поставить себя так, что ни один подонок не посмеет на меня тявкать. Первое не для меня, я слишком привязан к этой стране, ну и потом какой я, по правде сказать, еврей, если воспитала меня русская мать? Так что остается второе.
– И как ты себе это мыслишь? – спросил Тезкин, пораженный, с какой выстраданностью сказал все это его друг.
– У нас с тобой, брат, есть один существенный капитал – мы недурные женихи.
– Ты хочешь сказать, – проговорил Тезкин еще более удивленно, – что мог бы жениться на какой-нибудь дочке, ну хоть на этой вот Машине, в надежде, что ее папаша подыщет тебе хорошенькое местечко?
– Да, мог бы. Продаваться рано или поздно придется. Так лучше уж заломить за себя приличную цену.
– Но ведь это же лакейство, Лева.
– Лакейство? – обозлился Голдовский. – А ты что, себя кем-то иным тут ощущаешь? Да тебя только чудо не знаю какое спасло, что ты не загнулся, а теперь еще в позу встаешь!
Точно ужаленный этим напоминанием, Тезкин примолк, а Лева вполне миролюбиво заключил:
– Мы с тобой, Саня, конечно, быдло, нравится тебе это осознавать или нет. И, наверное, так быдлом и останемся. Но если мы хотя бы не будем лохами, то не мы, так дети наши будут жить достойно.
– Н-да, – пробормотал Тезкин задумчиво, уже его не слушая, – а хозяйка, впрочем, действительно хороша. Что-то в ней есть.
– Ты еще не знаешь всех ее достоинств, – усмехнулся Голдовский.
Они говорили уже довольно долго, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась Маша.
– Гости расходятся.
– Ну так и мы пойдем, – ответил Лева церемонно, склонившись к ее руке.
– Пожалуй что, – согласилась она, пристально их оглядывая, и интуитивист Тезкин поймал себя на мысли, что если не весь их разговор, то по меньшей мере последнюю часть она слышала.
И словно в подтверждение его догадки Маша прибавила, обращаясь к Голдовскому, но глядя на Тезкина:
– Я бы только попросила твоего друга остаться и мне помочь.
Лева вздрогнул, и Саня увидел, что в его глазах промелькнули не ревность и не обида, а покорность. Если бы не эта покорность, он, может быть, и нашелся бы что сказать, в конце концов ему совершенно не понравилась бесцеремонность самоуверенной девицы. Но Тезкина вдруг больно задело, что здесь, в этой квартире, Лева, будь он тысячу раз влюблен, никогда бы не стал устраивать скандала. От этого внезапного воспоминания Александр побледнел, сжался и неопределенно пожал плечами.
– Ну вот и хорошо, – усмехнулась Маша, точно прочтя на его лице все коллизии во взаимоотношениях молодых людей, и отправилась выпроваживать гостей.
Тезкин остался в комнате, не желая маячить под их любопытствующими взглядами, а про себя твердо решил, что, как только все уйдут, уйдет и он, догонит Левку, хлопнет его по плечу и скажет: «Ну что, ты все теперь понял?» – И они отправятся в Тюфилевскую рощу, выпьют доброго красного винца и до утра протолкуют о чем-нибудь очень важном. Он объяснит другу, что лакеем может быть только тот, кто сам себя таковым считает, а истинная свобода и достоинство обитают не в этих домах, но на просторных степных дорогах и в ночлегах под открытым небом. Он расскажет ему о звездах на Украине и звездах в Забайкалье – обо всем этом успел он подумать, как вдруг в коридоре раздались шаги и в комнату вошла Маша.
Она уже переоделась и была теперь в сиреневом халате с широкими рукавами и капюшоном.
– Ты хочешь уйти? – спросила она у обомлевшего Тезкина.
– Чем тебе помочь? Ты просила… – только и выдавил он.
– Ничем. Это был предлог, чтобы оставить тебя, – улыбнулась она.
Санечка промолчал, мысленно представив на своем месте Леву, – этот бы не растерялся.
– Тебе совсем не понравились мои друзья?
– Нет.
– Что ж, ты прав. Они действительно скучные люди. Но других у меня нет.
– У меня тоже нет друзей, – признался Тезкин.
– А Лева?
– Вряд ли он теперь захочет со мною встречаться. Он обидчив.
– Догони его.
– Нет, – покачал головой Саня, – пусть уж все идет, как идет.
Маша усмехнулась, подошла к нему и вдруг легко и естественно распахнула халатик, выскользнув из него, как из ненужной оболочки. Тезкин не успел чего-либо осознать – нечто более властное, чем все его благие размышления о звездном небе над головою и нравственных законах в душе, швырнуло его к ней, и они провалились в забытье. А когда вывалились обратно и сидели голые на кухне, где еще несколько часов назад любовник предавался меланхоличному созерцанию заката, то обоим казалось совершенно нелепым расставаться.
5
Маша была созданием причудливым, но неприхотливым. Как и предполагал Тезкин, сытое детство – не обязательно детство счастливое. Родители его подружки, связанные служебным браком, относились друг к другу с той же ненавистью, с какой нынче относятся наши литераторы, но в отличие от оных развестись они не могли. Бедное дитя всю жизнь находилось в центре их вражды, и одиночество и холод, на которые, как казалось ему вначале, несколько картинно жаловалась эта девочка, были всамделишными. Выросший, напротив, во всеобщем обожании Санька искренне ее жалел, и мало-помалу они привязались друг к другу. Она с сочувствием слушала его рассказы про боевую юность и степные скитания. Ей нравилось, что он совсем не похож на людей, к которым она привыкла. А он вдруг с удивлением обнаружил, что вся эта мишура в ее доме, заморские тряпки, вина, конфеты, пансионаты, дачи и прочие безделушки, о которых впоследствии будут рассуждать с пеной у рта народные заступники, покуда им не заткнут рот куском, – все это для нее ничего не значило.
Она запросто ходила с Тезкиным в пельменные и дешевые кинотеатры, и со стороны можно было подумать, что она тоже всю жизнь прожила в чащобах Пролетарского района. Из дорогостоящих развлечений она обожала одно – катание на лошадях. Каждое воскресенье с утра они отправлялись на ипподром, выстаивали очередь и совершали прогулки по кругу.