Пётч и не подозревал, что означал бы в этот момент для жены один только его жест. Рука, которая должна бы коснуться ее волос, поглаживала щетину на его подбородке. Его мысли, спустя несколько мгновений облеченные в слова, были не с нею, а с профессором Менцелем, четвертый пункт программы которого настало наконец время возвестить.
Словно разговор их был прерван лишь только возвращением Фрица из пивной, Пётч продолжил теперь рассказ о самоважнейшем из важнейшего — о предложении профессора превратить исследователя-любителя в ученого, то есть принять Пётча в свой институт.
— Понимаешь ли ты, что это для меня значит, Элька?
Это она хорошо понимала. Но она понимала и то, что это значит для нее самой, и, все еще занятая попытками утопить только что родившиеся надежды, она не ответила, что нисколько ему не помешало, а лишь побудило подробнее растолковать детали, сообщить, что вопрос еще не решен окончательно (не из-за него, он-то сразу согласился), и объяснить, о каком институте идет речь.
— Может быть, ты слышала о ЦНИИ, или ЦИИсИс? Нет? Я тоже не слышал до сегодняшнего вечера. Тогда ты не знаешь еще, что означает и МП. Так шепотом, прикрывая рот рукой, называют новое место работы твоего мужа (где он, кстати, скоро должен будет по лучить ученую степень). Сейчас объясню тебе. «Ц» — значит центральный, единственный в республике, не относящийся ни к какому-либо университету, ни к какому-либо другому учреждению, «И» — это ясно. Между вторым и третьим «И» нужно мысленно подставить маленькое «и». И если ты знаешь, что тот, о ком идет речь, то есть Шведенов, был историком, а история называется также историографией, то ты уже знаешь, что означает первое «Ис». Сложнее дело обстоит со вторым «Ис» — оно связано с твоим мужем, который пре подает историю в школе и, следовательно, должен что-то знать о пригодности истории для преподавания — об историоматии. Итак, Центральный институт историографии и историоматии — вот как эта штука называется и царит над всем, что изучает историю и пишет о ней и обучает ей, включая институт и специальные журналы. Она заполняет брешь, которая зияет между этими учреждениями и министерством, и первым ее узрел профессор, или, как говорят злые языки, по его наущению узрело начальство. Ибо шепотом произносимое в университетских и академических коридорах МП сокращенно означает сообщество, именуемое Менцельским приходом. Но вот что самое восхитительное в этом человеке: он сам рассказал мне это — и от души смеялся.
Восьмая глава
ИнтерпретацияТри недели спустя Пётчу пришлось внести поправки в мысленно нарисованную им картину институтского здания. Он представлял себе нечто солидное, не обязательно с колоннами перед порталом, но по крайней мере с большой стеклянной дверью и издали приметной надписью. И вот он увидел обшарпанное строение конторского типа, в котором кроме ЦИИИ размещались всякие торговые фирмы, редакции и конторы. Маленькая деревянная дверь была облеплена вывесками. Стенная газета на лестничной площадке призывала к повышению производства пластмассы и эластика. Коридоры без окон благоухали соусами. Пётч пришел в обеденное время, и надо было ждать.
Он не удивился, что его имя ничего не сказало секретарше, указавшей ему на стул для посетителей, но равнодушное молчание, с которым она восприняла его слова о том, что он вызван к директору института, смутило его, так как он приготовился к расспросам. Вызван — это в конце концов может каждый заявить, а потом станет пустячными делами отнимать у профессора время. Он ожидал, что его по меньшей мере спросят, какое время ему назначили. После обеда, ответил бы он не без гордости, ибо считал знаком доверия то, что профессор не указал точно часа и минут.
Думать о доверии не так уж непозволительно человеку, которому за последние двадцать дней профессор пять раз звонил (по школьному телефону), первый раз — уже через восемнадцать часов после посещения Пётчем преисподней, то есть в час дня, во время последней перемены. Менцель хотел знать, как понравился Пётчу (который успел пока только бегло полистать рукопись) «Бранденбургский якобинец».
— Прекрасно, — сказал Пётч, гордый своей способностью быстро найтись, хотя он не любил лгать.
— Какую страницу вы читаете?
Пётч понял, что профессор не представляет себе, как это человеку, держащему в руках его рукопись, работа или сон могут помешать читать ее, и быстро ответил:
— К сожалению, только шестьдесят третью.
— Значит, мою критику Генца вы уже прочитали. Как я раз делался с ним, блестяще или нет?
— Блестяще — точнее не скажешь.
— Я рад слышать это, в самом деле, очень рад! Желаю вам получить удовольствие от остальных пятисот тридцати страниц и всего хорошего!
Вот как это просто, подумал Пётч, когда первый страх прошел. При следующих телефонных разговорах ему было легче. Теперь больше незачем было умалчивать действительное положение дел с чтением, он всегда знал, за что именно Менцель хвалит себя. А когда возник вопрос о неточностях, Пётч уже мог бы кое-что сказать профессору. Но Менцеля не интересовали критические замечания, да он и не оставлял между своими словами достаточно больших пауз, чтобы такие замечания можно было вставить. Для маленьких же пауз Пётчу следовало бы точнее знать, что именно вызывает его возражение. Ибо кратко выражать он умел только ясные мысли. А его критика была в высшей степени сумбурной. От страницы к странице ему становилось все более не по себе, однако его преклонение перед Менцелем было столь велико, что он не решался облечь свои ощущения в слова. Как известно, трудно хулить, когда хочешь хвалить.
При пятом звонке Пётч смог доложить, что чтение, исправление ошибок и контрольная проверка закончены, и Менцель позвал его в институт.
— Я буду там после обеда.
И вот оно, обеденное время. Оно чувствовалось по запахам, о нем говорил вид секретарши, которая питалась хрустящими хлебцами, читала газету и ни словом, ни взглядом не удостаивала посетителя, пришедшего раньше назначенного срока, чтобы по возможности продлить время разговора. Ведь обсуждению подлежали не только его поправки, хотя и это займет немало времени; он хотел также помочь конструктивной критикой — по одному вопросу, который его особенно занимал. Это будет нелегко. Он не хотел обидеть Менцеля и потому собирался свои сомнения выразить в форме вопросов. Чтобы Менцель считал, будто сам помогает, когда в действительности помогали ему.
Звяканье ключей в коридоре словно послужило сигналом для секретарши, чтобы вспомнить о Пётче. Она направила его этажом выше, где его приветствовала пестро одетая, ярко раскрашенная и очень эмоциональная дама. Пётча подавила ее импозантность. Теплый материнский тон, призванный, видимо, уменьшить робость Пётча, только усилил ее. Она держала его руку до тех пор, пока не узнала, кто он и чего хочет, и за те минуты, что он ждал, когда вернется с обеда д-р Альбин, Пётч ничего не услышал о Менцеле, на которого пытался навести разговор, зато получил много заслуживающих внимания сведений о ней, фрау д-р Эггенфельз, правой руке Менцеля во всех делах, при решении которых требуется такт и шарм. Из подвального ребенка (существа, которого Пётч не вполне мог себе представить) она, не без помощи Менцеля, выросла в официально признанного ученого с тремя публикациями, вызвавшими большой интерес, хотя еще не достигла даже возраста Пётча (тем более удивительны были ее материнские манеры).
Стремясь уклониться от взгляда больших, томных очей, Пётч задавался вопросом, одолел ли бы он стеснение, охватившее его в этом помещении, если бы он осел здесь и поближе познакомился со всеми здешними дамами. Покидая через три часа дом, он так и не смог ответить на свой вопрос. Обстановка в расположенных на трех этажах комнатах, где он побывал, была ему столь же неясна, как и его отношение к людям, с которыми он встретился.
Д-р Альбин, называвший себя заместителем Менцеля, а на самом деле ведавший административно-кадровыми делами, знал о намерении Менцеля повидаться с Пётчем. Он вежливо сказал: «Я рад, что вы пришли, господин Пётч» — и сообщил ему, что профессор здесь, но у него много дел, и поэтому он просит Пётча обсудить поправки с одним из своих сотрудников, коллегой Браттке, пока он не выкроит время лично повидать его. Альбин усадил Пётча в кресло для посетителей, сел за свой стол и позвонил коллеге Браттке, с которым говорил на «ты» таким тоном, будто обращался к нему со словами: «Милостивый государь!» И даже когда Альбин второй раз сказал: «Я рад!» — никакой радости не чувствовалось. Он сказал: он рад, что осенью сможет приветствовать Пётча как коллегу, желая, видимо, дать понять, что явного неудовольствия он не испытывает.
Ледяная корректность Альбина не остудила горячей радости Пётча, вызванной этим замечанием. Его повторная попытка облечь свою радость в слова заполнила время до появления Браттке, появления акустически почти неприметного, но визуально броского.