Что же на самом деле происходит в этом глубоко народном и вместе с тем насыщенном символами поэтическом творении? Чтобы понять его начало, надо вспомнить уже цитировавшееся письмо от 9 ноября (!) 1799 года, в котором Шведенов рассказывает о разговоре с аристократами и отмечает, что их мины, чем дальше он говорил, становились все более кислыми. Отдавая дань поэтической образности, он для разъяснения ситуации использовал метафору из чисто буржуазной отрасли — производства уксуса. Фермент его речи квасил физиономии эксплуататоров — таков смысл, но вместо слова «фермент» он употребил старинное наименование — «уксусная матка». Какую же тему мог развить одержимый мыслями о революции юноша перед представителями паразитической верхушки, как не тему переворота, демократических действий. Уксусная матка, или просто мать, — вот образ, воплощавший для него идею революции.
С матери и начинается настоящее действие в этом творении. Она, мать, дает ход акции солидарности. Она направляет дитяти. Она указывает ему путь. Она наставляет его на целеустремленные, неукоснительные деяния: «Не сходи с дороги… Не смотри по сторонам».
Чтобы растолковать и самому несообразительному читателю, что именно революция дает здесь сигнал к действию, Шведенову приходит гениальная мысль сделать ребенка, отправляемого в поход, девочкой, «бесштанником», то есть санкюлотом, который несет в своей корзинке не ржаной (немецкий) хлеб и пиво, а пшеничный (добрый французский) хлеб и вино!
Время Шведенова — это и время романтизма, открывшего немецкий лес. В нем среди немецких дубов, огороженная от мира ореховой изгородью, стоит избушка бабушки. Поэт саркастически насмехается над этим захолустным счастьем. В то время как волк уже плотоядно рыщет вокруг добычи, а прогрессивное молодое поколение, презрев опасности, пустилось в путь, старуха лежит в своей филистерской постели, спит и видит сны, она не в силах даже открыть дверь. Без всякого сопротивления она позволяет волку проглотить себя. Только заскорузлое невежество реакционной клики германистов может не слышать здесь звона колоколов Йены и Ауерштедта.
Но Шведенов бичует не только общественные условия Германии. Оружие его иронии направлено и на тех стихоплетов, которые, вместо того чтобы бороться за права народа и национальное освобождение, ищут голубой цветок. Свидетельством глубокого понимания манипу-ляторских методов, к каким прибегают деспотические властители, является то, что у него именно волк, олицетворяющий Наполеона, советует девочке: «Посмотри-ка на прекрасные цветы, растущие кругом, почему ты не смотришь вокруг? Мне кажется, ты и не слышишь, как чудесно поют птицы?» С непревзойденной остротой и точностью тут уловлены звуки идеологической классовой борьбы, еще и сегодня и здесь доносящиеся до нас по эфиру.
Но дальше еще лучше. После известной, потрясающе комичной сцены, во время которой произносятся знаменитые слова о большом бабушкином рте, опьяненный победой Наполеон засыпает, и тут приближается вооруженный спаситель — не какой-нибудь королевско-прусский полицейский или гренадер, а охотник. Невольно напрашивается ассоциация со смелой, удалой лютцовской охотой, и на ассоциацию эту наверняка рассчитывал страстный провозвестник народного вооружения. А чтобы у читателя не возникло никакого сомнения в том, что борьбу за национальное освобождение необходимо связать с борьбой за социальное освобождение, поэт снова демонстративно взмахивает знаменем революции, еще раз пуская в ход при описании освободительной акции лютцовцев один из выразительнейших символов революции — якобинскую шапочку. Свидетельствующая о высоком художническом мастерстве фраза гласит: «Сделав несколько разрезов, он увидел блеснувшую красную шапочку». Красная шапочка! Разве случайно этот знаменательный символ вынесен в заглавие поэтического творения? Таков был Макс Шведенов!
Со времени Тильзитского мира на повестке дня истории стояли проблемы восстания — в двойном смысле слова. Восприняв их не только теоретически, но и практически — как повествователь и вместе с тем борец за свободу, Шведенов стал великим духовным вождем, в котором столь нуждался в свой тягчайший час поднимающийся класс буржуазии.
Читая, Браттке на сей раз то и дело поднимал глаза и наблюдал за Пётчем. Он видел, какое впечатление произвел на слушателя. Пётч не веселился, но и не растерялся. Он был возмущен и считал своим долгом выразить свое возмущение. Это так легко, сказал он, чернить светоносное и осквернять возвышенное. Он подумал, что тем самым он расквитался за свое прежнее молчание.
Браттке не обиделся. Он аккуратно запер бумаги и ограничился замечанием: он вовсе не стремится переубеждать других; в конце концов, Пётч сам захотел на примерах познакомиться с его образом мыслей.
Путь к профессору снова повел их по лестнице. В переходах у Пётча возник еще один вопрос. Как почти всегда, ему пришлось искать слова, и, как часто с ним случалось, в голову приходили не собственные слова, а чужие. Вопрос, заданный им Длинному, однажды задал ему самому Менцель. Он тогда промолчал, Браттке тоже не дал ответа, а задал контрвопрос, на который не знал ответа и Пётч.
— Вы собираетесь напечатать свою работу?
— Может быть, вы мне скажете где?
Кабинет директора Браттке опять постарался покинуть как можно быстрее.
— Я позволяю себе держать и фрондеров, — сказал добродушно Менцель. Он сразу же взялся за папки с поправками, заглянул в них и тотчас восхитился — собственным текстом.
— Вы тоже считаете, что пассаж о Беренхорсте удался? — задал профессор тон хвалебному гимну, который предстояло петь Пётчу. Он охотно запел его, но уже не так радостно, как прежде, потому что время шло быстро, а ему хотелось еще обсудить поправки к тем местам, которые ему были неясны. Когда дело, наконец, дошло до них, эта часть аудиенции заняла больше времени, чем Пётч предполагал; не из-за него (ему позволялось говорить лишь до тех пор, пока профессор не схватывал сути), а потому, что к каждому вопросу Менцель привязывал целый доклад, с готовыми к печати экскурсами в отдаленнейшие области, точнехонько приводившими в конце к тем самым пунктам, что подлежали разъяснению. Пётч сидел с открытым ртом, изумлялся, радовался и — учился. А когда Меицель упомянул о будущем сотрудничестве, у Пётча покраснели щеки и он усердно закивал.
В самом начале, еще во время приветствия было оговорено, что для беседы отводится один час. Пётч вскоре забеспокоился, что ему не останется времени для критических замечаний. Один раз он тщетно попытался вставить его в ходе разговора, в другой раз забыл о нем, потом снова подступился к формулированию его, но был прерван, так как Менцелю пришлось к ранее сказанному добавить анекдот, который опять-таки увел в новые области. Остроумие его так и било ключом, а когда оно иссякло, Менцель встал: время истекло.
Однако к многочисленным хорошим свойствам Пётча относилась еще и дисциплинированность. Если он что-либо задумывал, то как только предоставлялась возможность, приводил задуманное в исполнение. Поэтому Пётч подавил свою робость, и, когда Менцель протянул руку на прощание, он выложил свою критику.
— Один только вопрос еще. Из чего вы исходили, когда не упомянули, что смерть Шведенова под Лютценом научно не доказана?
— И это вас тревожит? — спросил Менцель с улыбкой, смутившей.
Пётча. Ничего, кроме соответствующего истине «я-не-знаю…», он ответить не мог. Пётч надеялся, что узнает что-нибудь о намерениях Менцеля, боялся, что тот обидится, но никак не ожидал, что это его просто позабавит.
— Каждая книга, — сказал Менцель, не выпуская руки Пётча, — имеет определенный адрес. Моя книга написана не для вас, господин Пётч.
Осторожности ради теперь улыбнулся и Пётч. Если это шутка, ему не хотелось выглядеть человеком, не понявшим ее.
— Вы ведь тоже хотите, — продолжал Менцель, — чтобы имя Шведенова украшало учебные планы.
— Конечно, но…
— Ну вот видите!
С этими словами его отпустили. Пётч был в таком смятении, что пошел не той лестницей и оказался в подвале с углем. Замешательство вскоре прошло, но следы его остались, пока незримые.
Девятая глава
Поиски одной могилыПусть читатели, которые не совсем поняли последние высказывания Менцеля, поступят так, как Пётч: забудут их и вместе с ним отдадутся предвкушению радостей, которые еще ждут его до начала институтской деятельности (так деловито он называл начало своей новой жизни). Наряду с речами о радостном будущем, которые Элька переносила молча, это были (по восходящей линии их значимости), во-первых, подготовительные занятия, необходимые для его научной карьеры, в особенности связанные с историей исторической науки; во-вторых, работа над докладом о Шведенове и, в-третьих, самое прекрасное и волнующее — исследования, относящиеся к смерти Шведенова.