я прошел мимо полного низкорослого мужчины азиатской внешности с гладко выбритой головой. За ним семенил носильщик в форменной фуражке отеля.
– Султан! – позвал я, и он остановился, обернулся и без недоумения и прочих драматических выражений лица не узнал меня, о чем тут же сообщил:
– Простите, не узнал.
– Это я, Боря! Помнишь Кипр, девяносто пятый, Илью помнишь…
– Да, да… Кипр. Боря… – он неумело притворился, что вспомнил, кивнул и поспешил на выход.
За автоматической дверью его ждала черная машина с распахнутой заранее задней дверцей и флажками Узбекистана над передними фарами с азиатским прищуром.
Илью я увидел на будущий день, и в этот раз уже не удивлялся случаю. Встреча эта казалась мне закономерной. Выписавшись из гостиницы к обеду, предварительно еще раз поздравив большого, нет, крупного русского писателя за завтраком, я взял такси до автовокзала. Человек с одним костюмом в соседний город едет на автобусе. Если бы таксист повез меня в Иерусалим напрямик, к вечеру пришлось бы ковырять пальцем дно бумажника в поисках Жени-не-Жениного номера, записанного для меня вчера на вульгарной салфетке. Могла бы вбить в мой телефон, но бесплатное шампанское, как правило, будоражит образы, хранящиеся в файле «романтическое». Жила она теперь в Тель-Авиве, а после расточительной прогулки мне еще несколько дней надо было бы где-то есть до зарплатного дня.
Купив билет, пришлось купить и кофе по станционной цене. Следовало занять четверть часа до следующего отправления.
– Братишка, – окликнул меня полуголый человек со спины, – выручай.
Человек стоял и раскачивался. Как и четверть века назад, рубашки на нем не было. Кожа на плечах полопалась от бродячей жизни под солнцем. Нестриженные волосы спутались с бородой, срослись в гриву. Из треснутой губы торчал небольшой мерзкий розовый комок. Про губные грыжи я прежде не слышал.
– Выручай, мужик. Шекеля не хватает. Одного шекеля.
Орел на красной пупырчатой коже хоть и поблек, но парил все там же, несколько над сердцем. «Вернулся-таки в Израиль», – подумал я, ссыпал мелочи, как тогда в подъезде, и отошел от него, отмахивая от носа едкий запах аммиака. Из окна автобуса я наблюдал, как он бредет от человека к человеку в обреченном поиске сострадания. Дорога в Иерусалим оказалась долгой, мы застряли в тоннеле из-за аварии. Промчала скорая, другая, и пожарные. Я закрыл глаза и стал вспоминать дальше, как жил, взрослел, планировал и надеялся.
Сейчас, оглядываясь, я не могу вспомнить ничего о двух годах, проведенных в стенах кипрской школы, только то, что случалось во дворах и на улице, кроме единственного эпизода. Урок английского делился на грамматику и на еженедельный час креативного письма. Никаких заданных тем, изложений, сочинений. Никакого внимания к чистописанию. Без замечания «грязно» под последней строкой. В текстах, написанных в рамках креативного письма, грамматические ошибки не рассматривались. Таких вольностей в родной школе не было. Либертарианство какое-то, недоумевала мама, педагог с десятилетним стажем. Запомнился именно первый урок, первая неудача. «Необычайное происшествие, приключившееся со мной». Одинокое предложение во всю доску. Тонкие буквы, выведенные скрипучим маркером. Никаких дополнительных комментариев. Учитель откинулся в кресле и принялся читать Фаулза с заложенной страницы. Какое-то время держалась тишина, но скрипнул первый карандаш, другой, и вскоре заелозил лес опустившихся рук. До звонка стоял мирный гул. Гул работающего воображения.
Я долго и старательно описывал опушку, перечислял деревья, через которые я к ней пробирался. Что увидел на пути. Ручей, из которого зачерпнул ледяную воду ладонями и испил, и то, как свело зубы. Катарсисом послужила сцена «сретенья» с медвежонком. Я завидел его издали, на той самой опушке, с которой начал повествование. Она переливалась взволнованными крыльями лимонниц. Жужелицы прогуливались в траве, как ленивые мещане в воскресенье по единственной торговой улице в уездном городе Опушкине. И в центре лесного царства сидел на трухлявом пне-троне царевич-медвежонок и по-медвежьи брехал. Кульминация – моя сила воли. Я преодолел острое желание познакомиться и поиграть с дивным зверьком, поняв, что поблизости должна быть медведица, и это знание природы и холодное сердце – моя рассудительность заставили меня ретироваться и вернуться в избу живым.
В понедельник полковник раздал наши листки. Ф-фейл, то есть «два», и приписка – «ну и что?». К доске позвали мальчика Уильяма, сутулого и тощего, как борзая, с длинным вислым носом, в который он прочел свою работу – лучшую по оценке учителя. Уильям бессвязно бредил о том, как по дороге из школы в автобусе познакомился с человеком, который по косвенным приметам, таким как чешуя и зеркальный глаз, показался ему необычным. Попутчик был инопланетным гостем и, как ни странно, безобидным. Он покатал Уильяма по межпланетному маршруту и даром открыл некоторые тайны мироздания. И все. Скупое на прилагательные и выводы повествование оказалось лучшим. После уроков я, пораженный, как мне казалось, вопиющей несправедливостью, был больше обычного рассеян и пропустил автобус. Я просмотрел, как распахнулись, подождали и схлопнулись обратно двери, и только несколько позже, глядя на противоположный дом, понял, что произошло. Домой я вернулся затемно. Мокрый, с выпущенной рубашкой и галстуком в руке. Я прошел шестнадцать километров. У нас не было машины, телефонов, родственников, друзей. Мы жили с мамой вдвоем, и она явно плакала, ожидая меня, как плачет только тот, кто понимает, что, возможно, остался на острове один. Гнев ее в тот вечер проиграл страху. Она вцепилась в меня, трепала по волосам и целовала без устали в макушку. Я попросил ее купить мне Джона Фаулза на английском. Она с недоумением кивнула и кинулась записывать имя в блокнот. Мне простили отказ от ужина. Я повалился и уснул, а когда проснулся, опередив будильник, лежал и разглядывал попугая, смотрящего на меня с подоконника, и все думал, еще со вчерашнего урока, вернувшись из сна прямиком в потрясение, что воображение мое заключено в тюрьму. А оно есть у меня! Честное слово, есть! Я тоже могу на Марс… Я тоже могу неожиданно и бессвязно и без выводов. Просто во мне прутья из полянок, лужаек, ручейков, лесов, полей и рек, из родной речи, из народных мудростей, из пользы, из сознательности, из ответственности. Нахуй все – думал я и смотрел то на ноги с новыми мозолями на большом пальце, то на зеленую птицу с оранжевым клювом. Нахуй… Пиджак висел на плечиках. Глаженая рубашка и брюки лежали стопкой на деревянном стуле. Начищенные ботинки смущенно стояли под ним носок к носку. Мама спала. Я вышел тихо, прихватив банан, и отправился на остановку Святого Николая.
Остановка называлась по церкви, нависавшей над