– Да как я по горам, да я же тут хожу уже три года, как калека. Ты посмотри на мои ноги.
Действительно, колени из-под подтянутой вверх юбки торчали, как два пухлых кулачка. Под правым, врач уверял, и вовсе киста.
Но Игорь настаивал.
– А мы купим, ну ты знаешь, ну как они, в ортопедической аптеке, бандажи… нет, ну, черт, забыл, эти специальные наколенники…
– Ортезы, – вдруг отозвалась Алка.
– Ну да, ортезы… Самые лучшие ортезы, самые дорогие ортезы…
Слово, как птица, счастливо свалившееся с неба, блеснувшее, как ключ, хотелось повторять. Ортезы. И с каждым новым разом что-то менялось в ее лице. Эта ставшая уже привычной поволока, муть, за которой пряталось неуправляемое, неизбежное на дне, во тьме, рассеивалась. И начинало вдруг казаться, что ничего там и нет ужасного, проклятого, в прекрасной глубине ее души. Нет, если ясность, то все то же. Искра. Огненные мураши.
– Как же мы сразу не додумались, – говорила Алка в аптеке, в специализированном ортопедическом салоне на Красноармейской, где с ней возилась консультантка, открывая все мыслимые и немыслимые упаковки, прикладывая и примеривая.
– Одно лишь плохо, – шутила уже на улице, – опять мне же тебя, слона, тащить, а я-то думала ты наконец-то меня поносишь. Хоть раз-то в жизни.
Это была высшая точка вдохновения и надежды. Нормальная, прекрасная, привычная проекция, в которой он – большой, смешной, неловкий как медуза, а она, миниатюрная Алка, всегда как рыбка, молниеносна.
Но уже на следующее утро гармошка счастья, растянувшись до своего возможного, последнего предела, стала сжиматься. Сама себя стала душить.
– А ты уверен, что Запотоцкий тебе вот так вот, без предварительной договоренности, возьмет и даст отпуск? …А мне сказали Востряковы, что электрички до Лужбы не ходят из-за ремонта полотна уже почти месяц… Ты знаешь, какие предстоят нам траты в сентябре? Ни у меня, ни у Насти нет зимней обуви…
Болото возвращалось, готовилось зачавкать. Тень снова собиралась, густела, ширилась, как после прохода солнца через дневной зенит. Но Игорь надеялся успеть, перегнать и физику, и химию, и астрономию. До самой последней секунды верил, что сумеет. Все держит в своих руках. И с этой мыслью задремал на рюкзаках в зале ожидания Междуреченского вокзала после бессонных железнодорожных суток. Уже у цели. Буквально на секунду отключился лишь потому, что ощущал во сне, как наяву, ее голову у себя на коленях. Да только очнувшись, не нашел ни головы, ни Алки, и потом в полубреду до самой ночи ее искал, пока не обнаружил в каком-то подвале, в кроличьей норе немытой никогда закусочной на Коммунистической. Стеклянную.
– А деньги, откуда ты взяла деньги?
– Деньги? Какие деньги? Нету денег.
– На водку?
– На водку? Это неправда. Водки не было. Какая водка, Игорек? Я пила только портвейн. Один только портвейн и больше ничего… Нет, честное слово… Да и вообще, что ты все меня пытаешь, все спрашиваешь ерунду какую-то, я вот сама хочу тебя спросить.
– Что именно?
– А мы не опоздаем?
– Куда?
– Ну как куда? На электричку. В поход. Который час, скажи, а то я беспокоюсь? – она попыталась встать, и из кармана ее ветровки выпал его, Игоря, кошелек. Пустой.
Сначала она его самого обобрала, ну а потом кто-то находчивый уж ее. Алку Валенок.
* * *
Спустя два года за сходный подвиг, за воровство, ее, старшего преподавателя Аллу Айдаровну, попросили с кафедры вычислительной техники. Долго терпели и жалели. Прощали разводы от ее вечно влажных несвежих пальцев на мониторах и клавиатуре. Прощали разбитые, поломанные вещи, калькуляторы и стулья, сметенные рукой со стола или спиною опрокинутые при падении. Даже пустые бутылки в урне, прикрытые серыми смятыми распечатками. Все выносили, долго. С завидной душевной широтой. А вот за стольник из сумочки молоденькой девицы-ассистентки без разговоров рассчитали. Душевность ведь безразмерна в принципе, особенно общая, чего не скажешь о кармане, отдельном, личном каждого.
– Зачем ты это сделала? Что, жгло тебя? До дома не могла дотянуть?
– А разница, какая разница была бы, Игорек? Ты же мне все равно ничего, специально ни копейки не оставляешь.
– Так что? Это, выходит, ты не в первый раз?
– Нет, просто поймали в первый.
В конце концов она созналась Игорю, что все пропажи последней пары лет, из-за которых второй корпус института прозвали «бермудским треугольником», ее рук дело. Напрасно ловили на входе посторонних в подозрительных плащах и куртках, топорщившихся там, где не надо. Алла Айдаровна Валенок, старший преподаватель кафедры вычислительно техники спокойно, без помех и лишних огорчений, вынесла лисью шапку заведующего кафедрой высшей математики в настежь открытый для пополнения буфета служебный выход.
– И что же ты с ней сделала?
– А тут же продала какой-то бабенке у хозяйственного на Красноармейской. Еще не старая была шапчонка. Вполне ничего еще себе. Даже не слишком воняла.
Вот так. И даже в этом ужасе она была непревзойденной и несравненной. Его Алка. Алла Айдаровна.
* * *
И после этого он перестал бороться. Перестал прятать деньги или носить с собой. Хозяйственный двухнедельный запас купюр вернулся на свое место – между десятым и одиннадцатым томиком Л. Н. Толстого в той комнате, что со времен еще родительских звалась просто большой.
В ее четырех стенах тихонько и незаметно, точно так же как и жила, отошла с этого света мать. Пришла всех раньше, у нее в тот мартовский прохладный день были лишь две лабораторки с восьми часов у первокурсников, сварила борщ и прилегала в прохладной и приятно сумрачной большой на узенький диванчик. Очень любила прикорнуть, украсть часок, по-детски положив ладошку под мягкую, такую теплую щеку.
– Наша мать – ангел, – однажды сказал отец.
И это вспоминалось всякий раз, когда всегдашнее, тихое, фоновое шуршанье эльфов, позвякиванье домовых, журчанье фей в квартире внезапно затихало. Вдруг, без причины и предупреждения, сходило на нет. И сразу становилось ясно, что в ближайшие, блаженные сорок минут никто не должен в доме шевелиться, ходить, шуметь, по телефону говорить или спускать воду в туалете. Тем более ломать дверь. Но ничего иного отцу не оставалось, простой засов, привычно задвинутый в паз изнутри, был равнодушен и к стуку, и к звонкам. Невыносимая, чудовищная тишина. И только редко и тоскливо соскальзывали на ботинки профессора Валенка капли холодной, жирной водицы из пакетика с выданным ему в тот день в институтском столе заказов бразильским бройлерным цыпленком.
Когда же Игорь прибежал домой, вырванный каким-то посланцем деканата прямо с занятий физкультурой, в доме уже не пахло ангелами, а лишь противно, резко, настоем ненужного и бесполезного лекарства, рвотным, желчным духом больницы, который притащили с собой и оставили везде – в прихожей, в коридоре, в комнате – вызванные Валенком-старшим врачи «скорой помощи».
В тот вечер отец все говорил и говорил, не останавливаясь, не умолкая, как никогда ни до, ни после этого. Все повторял и повторял одну-единственную фразу. Два слова. Сидел напротив Игоря за кухонным столом под желтым бра и бормотал, сгибая и разгибая черт знает откуда взявшуюся, как в руки ему угодившую сиротскую серую алюминиевую вилку:
– Боже мой, боже мой…
И даже поломав в конце концов, загнув и бросив на стол кусочки заветренного, белого железа, не остановился. Лишь «боже мой», лишь «боже мой» – и больше ничего. Как будто кланялся или имитировал биенье пульса, уже остановившегося навеки.
* * *
А вот у Игоря лишь вырвалось:
– Вот черт!
Потому что его жена, Алка Валенок, не ангелом была, а бесом. Чертиком, троллем, вспышкой на Солнце. Чудом, непредсказуемым и необыкновенным.
– Твои, – сказала она и поставила на журнальный столик поношенные рыжие ботинки с еще, однако, крепкой на вид рифленой толстой подошвой.
Игорь поднял один и механически посмотрел размер. Действительно его, сорок шестой. Вместо привычных дырочек справа и слева от разреза были крючки. Коричневые коготки.
– А для чего они? – бессильный одолеть одна за другой множащиеся загадки, задал вопрос Игорь.
– Крючки-то?
– Ну да.
– Для быстрой шнуровки. Раз, два и бежать.
– Куда? Ты меня в армию снаряжаешь?
– В горы, дурашка, в горы, – Алка рассмеялась и, быстро приподняв крысиные хвосты шнурков, прижала Игорю к верхней губе. – Какой же ты смешной с усами. Отрастишь?
Потом был перерыв в сорок минут с сопеньем, скрипом дивана, половиц и долгим протяжным «ой» в конце.
А после, как всегда в чем мать родила, она стояла, маленькая и блестящая, посреди комнаты, держа на ладонях, словно бы их взвешивая, огромные несоразмерные ей чоботы и объясняла, – единственный сорок шестой, весь турклуб на уши подняла, пока нашли.