О независимом его характере ходило немало историй. Был случай, он работал в Зимнем над портретом Николая Второго. В один из дней не оставлявшая их ни на минуту царица попросила позировавшего супруга принять привычную для него позу. Извлекла из ящика сухую кисть и, водя по эскизу, принялась сравнивать его с натурой, указывая Серову на замеченные погрешности:
«Смотрите, тут у вас слишком широко, а тут надобно опустить».
«Так вы, ваше величество, – протянул венценосной наставнице палитру внимательно слушавший Серов, – лучше тогда сами пишите, если хорошо так умеете рисовать, а я, с вашего позволения, слуга покорный!»
Царь, говорят, долго потом извинялся перед ним за неловкость супруги.
Его портрет Серову долго не удавался – начинал, переделывал, откладывал – не находил, по его словам, сучка, за который можно уцепиться. После утомительных сеансов оба выходили подышать в парк, шли вечереющими аллеями в сторону цветочных оранжерей, стояли на взгорке, любуясь закатом. Бросая на него быстрые взгляды, художник что-то набрасывал карандашом в блокнот. Произнес однажды:
– У вас на лице маска, Феликс, вы точно боитесь, что кто-то заглянет вам ненароком в душу.
– Маска, Валентин Александрович? – изумился он. – Я всегда думал о себе как об очень открытом человеке.
– Вовсе нет! – последовал решительный ответ. – Вы один из самых закрытых людей, которых мне довелось встречать. Удивительно: в таком возрасте!
– Так откройте меня! – вскричал он с жаром.
– Открою, дайте срок.
«Сучок», за который можно уцепиться, Серов однажды нашел. Они ужинали в столовой, беседовали, много смеялись охотничьим рассказам батюшки, когда по паркету косолапо засеменил вернувшийся с вечерней прогулки любимый его мопс Клоун. Вспрыгнул на колени, потянулся к блюду с ломтиками ветчины.
– Отлично! – произнес Серов, глядя на клацающую зубами, заглатывающую кусок за куском собаку. – То, что нужно!
Законченный спустя два года поясной его портрет, где он смотрит в задумчивости с полотна, держа на руках мопса с апоплексическими глазками, получил неожиданный успех: в газетах писали, что это одна из лучших работ художника, антрепренер Дягилев повез его в числе лучших произведений живописцев и скульпторов России на широко афишируемые «Русские сезоны» в Париж. Они с братом пропустить такое событие, разумеется, не могли, вырвались на неделю во Францию, бродили в толпе зрителей по залам Большого Дворца искусств на Елисейских Полях – в какой-то момент шедший навстречу толстяк с живописными усами воскликнул округлив в изумлении глаза:
– Господа, это же он! Юноша с картины!
Окружившая их публика дружно зааплодировала.
– Позвольте пожать вам руку, князь! – не унимался толстяк. – Вы очаровательны!
Шел следом, звал настойчиво в гости в Сен-Эмильон, где у него винодельческое «шато» и где русские князья отведают божественный «сотерн», рецепт которого принадлежит его прадеду.
Насилу от него отделались.
Бесславно окончилась Русско-японская война. «Бестолочь сплошная», по выражению отца. Ни один из планов подготовки кампании против дальневосточного соседа осуществлен до конца не был. Дождались, в результате внезапного нападения на русскую эскадру, высадки японцев в Корее. Последовали сдача порт-артурской крепости, гибель флота в Цусимском сражении, проигрыш генерального сражения под Мукденом, унизительный Портсмутский мир…
Пропадало электричество: забастовали рабочие электростанции. Ужинали при свечах, как при царе Горохе. Октябрьский ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина за окнами. Батюшка вышел из кабинета хлопнув дверью: собирался звонить великому князю – коммутатор молчит, не работает телефон. На улицах неспокойно, всюду военные патрули, не ходят трамваи, то и дело разводят мосты. Январские события в столице, когда полиция расстреляла шедших с петицией к Зимнему дворцу манифестантов, вызвали небывалую протестную волну: стачки, акции неповиновения властям, антиправительственные выступления. Что ни день, тревожные новости: волнения в воинских гарнизонах, восстал Черноморский флот, в Одессе уличные бои. В покои отца несут телеграмму: на Сенатской площади в Кремле погиб от бомбы террориста великий князь Сергей Александрович. Наскоро собравшись, они едут в Москву. Подробности убийства ужасающие: заслышав взрыв под окном, супруга его Елизавета Федоровна, находившаяся в то время в Кремле, выбежала в легком платье на площадь. Представшая ее глазам картина была ужасающей: на окровавленной брусчатке бился у перевернутой кареты раненый кучер, лежали убитые лошади. Куски тела великого князя разбросало по снегу, она собирала их ползая на коленях, пальцы его в перстнях нашли позже на крыше соседнего здания.
Давняя матушкина приятельница была сама крепость. Стойко, непоказно переносила горе. Прервала молитвы, отправилась в тюрьму, где содержался преступник, велела отвести себя в камеру.
«Кто вы такая?» – спросил он.
«Вдова убитого вами человека, – последовал ответ. – Зачем вы это сделали, скажите?»
Уверяли, что после ее ухода преступник закрыл лицо руками и разрыдался.
Она написала письмо государю с просьбой помиловать убийцу, и монарх был готов удовлетворить просьбу, не откажись от высочайшей милости сам бомбист.
В 1906 году отец получил под командование гвардейский полк: прощай, милый дом на Мойке, едем жить в Захарьевское, где квартируется полк.
«Высадились на острове папуасов», язвил Николай. Папуасы не папуасы, а скучища смертная. Окружение – военные с женами, под окнами день-деньской построения, разводы, джигитовка, рубка лозы. Вечером танцы под оркестр в офицерском собрании, карты, выпивка в буфете, вялотекущий флирт. Каждое утро они с братом выезжали в авто на учебу в столицу, Николай в университет, он в гимназию, после полудня возвращались в Захарьевское. Вырвались в одно из воскресений к цыганам, он выпил на радостях сверх меры, в лагерь друзья привезли его мертвецки пьяного, уложили в кровать. Ночью встал не протрезвевши по нужде, обнаружил, что в комнате один. А где же други-приятели, черт бы их подрал? Бросили одного? Веселятся? Кинулся в пижаме во двор, побежал босиком, проваливаясь в сугробы, солдаты-караульные следом: уу-лю-лююу! Изловили, дотащили до дома. Идя темным коридором к себе в комнату, он ошибся этажом, попал в кабинет к генералу Воейкову. Забрался на просторный письменный стол и проспал на нем до утра. Благо отец ни о чем не проведал.
Скуку скрашивали как могли. Побывали на премьере в Александринском театре, смотрели нашумевшую пьесу Максима Горького «На дне». Четыре акта нищие в живописных лохмотьях дрались среди кулис, философствовали, звали к светлому будущему. Служивший в Александринке приятель, актер Володя Блюменталь-Тамарин, утверждал, что Горький списал своих персонажей с обитателей Вяземской лавры: любого из прототипов можно при желании пощупать, что называется, руками.
– Пощупаем, братцы?
– За милую душу!
Добыли с помощью Володи в театральной костюмерной необходимое облаченье, нарядились, смеясь и комикуя, в тряпье, двинули в лавру.
Сцена сценой, а жизнь жизнью. В ночлежке для бездомных ни Сатина, ни Луки, ни Барона, ни Насти они не обнаружили. Лежа на полатях в тускло освещенном чадящими керосиновыми лампами подвале, похожем на склеп, наблюдали, задыхаясь от невыносимой вони, за картиной полной утраты людьми – женщинами и мужчинами – человеческого облика. Отребье полуголых двуногих животных обоего пола лакало на их глазах из горлышек водку, блевало, сквернословило, дралось смертным боем, совокуплялось – он первым не выдержал, побежал, путаясь в лохмотьях, к выходу. Долго не мог отдышаться, думал в растерянности: «Как такое возможно? В наше время? Как допускает такое власть?»
До самого дома не проронили ни слова, глядели в пол: повеселились, называется – на душе один только горький осадок…
Следующее лето они с братом провели в Париже. Безмятежные денечки, веселье через край! Николай закрутил роман с известной куртизанкой Манон Лотти, был безумно счастлив. Манон жила в роскоши, имела особняк, экипажи, драгоценности, держала при себе в доме карлика и немолодую компаньонку, тоже в прошлом куртизанку. Не расстававшийся ни на час с любовницей Николай изредка вспоминал и о нем: брал в ресторан, на бега, на представления в «Фоли-Бержер». Быть на вторых ролях ему вскоре надоело – сам завел любовницу, Абелию. Попроще Манон, но отнюдь не скромней: помимо искусства утешать в постели курила опиум, уговорила его однажды попробовать веселящее зелье. Повела в китайский притон на Монмартре, старик-китаец впустил их в небольшую залу с витавшим сладковато-терпким дымком и циновками на полу, на которых лежали вповалку полуодетые люди. Они с Абелией растянулись на свободных циновках, китаец принес курильницы и трубки, поставил в изголовье.