Брат переступил порог отчего дома и расстегнул светлую офицерскую шинель, новую, с блестящими даже в тусклом свете пуговицами. На правой его руке не хватало среднего пальца. Пола шинели была прожжена, зияла в ней дыра с почернелыми краями.
– Уснул у костра, – объяснил он и передал тяжелую шинель Анне Васильевне.
И в сапогах, совершенно тоже новых, зеркально начищенных, как будто влажных, он прошел в квартиру.
Анна Васильевна повесила шинель на крючок. Я снял пальто, она приняла его и повесила рядом шинелью. Придвинула мне домашние туфли. Я снял валенки. Всё молча. Прислушиваясь к звукам в квартире. К шагам Петра. К скрипу, щелчку, к шуму полившейся воды в ванной.
Прежней его одежды здесь не было, и Анна Васильевна собрала ему отцовскую. Постучала в дверь ванной, вошла, оставила одежду и вышла. Принялась растапливать большую кафельную печь в гостиной. В эту зиму мы редко здесь топили, ели обычно в кухне. Через сорок минут брат вышел – в белой отцовской сорочке, черных брюках и мягких туфлях. Дров Анна Васильевна не пожалела, воздух прогревался.
Анна Васильевна накрыла круглый стол под большой сияющей люстрой, как заведено было в прежние мирные времена; брат мой Петр сел за стол на место, которое занимал раньше отец. Лицо его было чисто выбрито, руки лежали на белой скатерти. Дымилась пшенная каша в тарелках. Брат взял прозрачный ломтик хлеба, серебряную ложку, сгорбился и принялся за еду. Проглотил кашу, вытер рот крахмальной салфеткой. Посмотрел на меня исподлобья и сказал усмешливо:
– Что ж нам и выпить нечего со свиданьицем?
Блеснул на меня глазами исподлобья. Придвинул стакан в серебряном отцовском подстаканнике. Отпил забеленный молоком кипяток. Еще взял хлеба – последний ломоть с тарелки. Прожевал.
– Небогатый стол.
– Что есть.
– Спасибо.
– Откуда ты?
– Долго рассказывать.
Часы пробили половину первого. Свет мигнул и погас.
– А ты как поживаешь, брат? – спросил он из темноты.
– Нормально.
– Всё кровь кипятишь?
– Иногда морожу.
– Я крови много видел. И на вкус узнал. Товарища подстрелили, он упал на меня, и я напился его крови.
Анна Васильевна вошла с подсвечником. Ходила она мягко, в вязаных, подшитых кожей носках. Она внесла огонь и оставила на столе. Мы видели опять друг друга.
– Брат мой, – сказал я.
Но он как будто не слышал меня.
– Вот так, – провел ладонью по лицу своему, – вот так текла его кровь. Я двинуться не мог, был ранен.
– Почему ты не писал?
– Не хотел. Не мог. Не представлял. Какими словами? О чем?
– О том, что жив.
– Жив?
Он смотрел на меня новым своим взглядом исподлобья. И произнес:
– А ты не рад мне.
– Я? Рад.
– Ты боишься меня.
– Я? Нет.
– Не бойся, не трону.
И я впервые с нашей встречи увидел его улыбку. Улыбался он, не размыкая губ.
– Не бойся, – повторил он, уже без улыбки. – Переночую и уйду утром к Маше. Как она?
Я понял, что и он боится. Мой ответ страшит его.
– Ты ей не писал, – сказал я.
– Не мог.
Мы помолчали.
– Есть у нее кто?
– Да.
Пламя дрожало от нашего дыхания, от каждого нашего движения, едва ли не от взгляда. Я поднялся из-за стола. Подошел к бюро, отомкнул, вынул бумагу. С ней вернулся к столу. Положил бумагу перед ним и сел на свое место. Он смотрел на меня.
– Это копия. Я снял ее собственноручно.
Он придвинул свечу к себе и наклонил голову. Он читал письмо от командира части о том, что погиб в бою 5 ноября 1916 года и похоронен в общей могиле. Я помнил письмо дословно.
– Оригинал у нее?
Я не нашел нужным отвечать.
– Я все-таки встречусь с ней.
– Петр…
Но он прервал меня:
– Где ты спишь?
– В отцовском кабинете. И там же занимаюсь.
– Скажи кухарке, чтобы постелила мне здесь, на диване, здесь тепло от печки. И чтобы не будила меня. Ты встаешь рано?
– В шесть.
– Не буди меня.
– Петр.
– Что еще?
– Не ходи к ней.
– С чего бы?
– Зачем тебе?
– Хочу забрать свои вещи.
– Ты не писал ей.
– Вот заладил.
– Там нет твоих вещей.
– Всё продала? А что, ее новый муж повыше меня будет?
– Нет.
– Хочу посмотреть на него.
И он, сдвинув стул, поднялся из-за стола.
– Скажи кухарке насчет дивана.
– Петр.
– А кстати, где наш француз?
– Умер. Тиф.
– Жаль старика. С другой стороны, все к лучшему. Что бы ему сейчас делать с нами, овечке среди волков? Я пойду за папиросой, я ее не докурил, она лежит и ждет своего часа в кармане шинели, я ее докурю и лягу спать, а ты, Митя, иди к себе, скажи кухарке и оставь меня, я хочу побыть один.
– Мы не договорили.
– О чем?
– О крови.
– Что?
– Ты мне рассказал историю о крови, а теперь послушай мою. Сядь. Анна Васильевна, принесите нам папиросы из кабинета.
Он помедлил и сел. Протянул руку и пальцами снял со свечи нагар. Вытер пальцы о салфетку, оставил на ней черный жирный след.
Мы молчали, пока Анна Васильевна не принесла отцовский портсигар с самодельными папиросами. Она их крутила сама – из нарезанных ножницами листов справочника «Вся Москва. 1915». Табак она привозила от своего отчима, он жил в селе под Ярославлем. Оттуда же она привозила нам муку, картошку и пшено.
Петр разглядел папиросу, приподнялся и прикурил от свечи. Запахло сладко. Отчим Анны Васильевны добавлял в табак донник.
Мягкие шаги Анны Васильевны погасли. Она ушла к себе в кухню. Петр молчал, попыхивая папиросой. Я тоже закурил.
– Твоя кровь хранится у меня, ты помнишь?
– Не испортилась?
– Нет.
– Поздравляю. Буду знать, к кому обратиться, если что.
– Я сохраняю кровь не для переливания. С лета пятнадцатого года я проводил эксперименты с мышиной кровью, в ноябре шестнадцатого, когда мы узнали о твоей гибели, я решился на эксперимент с твоей. Я воскресил тебя.
Он молчал. Пыхнул папиросой. Выпустил сладкий дым.
– Тот новый муж, с которым живет Маша, – ты. Не воевавший. Я выбрал для воскресения осень четырнадцатого. За два дня до того, как тебя призвали. Это важно – выбрать время. Кого мы, собственно, воскрешаем? Того Петра, который в десять лет бежал из дому, чтобы плыть на пароходе по Волге до самой Астрахани? Того, кто познакомился с Машей на пожаре, а после не мог уснуть и не давал спать старшему брату. Маша, Маша, Маша – не сходило с его языка. Или того, кого провожали мы на войну в четырнадцатом году, молодого сильного мужчину, не умевшего даже повышать голос…
– Или того, кто сидит перед тобой сейчас, того, кто убил ребенка за буханку кислого хлеба? И это не фигура речи, брат мой. Я это сделал. Я его задушил. Догнал, повалил и задушил. Потому что хлеб он не выпускал. Я был слаб, но на его маленькую жизнь меня достало. Жаль, что его кровь не хранится у тебя в пробирке, а впрочем, нет, не жаль. Хлеб он не выпускал даже из мертвых рук, из его рук я и ел. Я бы и самого его съел и выпил бы его кровь, да не успел – взрывом нас разметало. Я был не в себе. Или в себе. Кто знает…
Он замолчал, глядя на колеблющееся пламя.
– Я бы хотел посмотреть на того себя, на прежнего. Заглянуть в его кроткие глаза. Маша мне говорила: кроткие у тебя глаза, Петя. Они и сейчас у него такие? Она и сейчас ему так говорит? Я, пожалуй, и утра ждать не стану, надену свою шинельку и пойду. Посидим втроем: я, он и Маша. Пусть поглядит на меня, пусть узнает, на что способен, во что может превратить его жизнь. Он курит? Нет? Не пристрастился. Как трогательно. А Маша? Да? Я поделюсь с ней своими папиросами, тебе кухарка еще накрутит, она тебя любит. А меня, брат, давно уже не любит никто, а только боятся все, даже злые собаки.
Он поднялся, резко сдвинув стул. Пламя свечи качнулось и едва не отлетело.
Он покинул комнату. Я вышел из оцепенения и бросился за ним.
В тесноте прихожей встали мы с ним лицом к лицу, едва различая друг друга во мраке, но слыша ясно дыхание, запах.
– Ты отойди, брат, с дороги, у меня рука тяжелой стала, недоброй.
– Выслушай, сделай одолжение. Я не хочу стать автором сюжета в духе Стивенсона.
– Да ты уже им стал. Уйди с дороги, мистер Хайд соскучился по доктору Джекилу.
– У меня есть золотые червонцы.
– Сколько?
– Пятьдесят.
– Разговор становится осмысленным.
– Ты исчезнешь?
– Послушай, брат, а если я его убью, ты ведь снова можешь его воскресить. Того молодого человека, которого провожают на вокзал, и он идет в полной растерянности, он не боится быть убитым, он боится убивать.
– Он – это ты.
– Конечно нет. Тот я – мертв. Ты воскресил мертвеца, брат мой. Впрочем, кого же еще воскрешать. Неси червонцы.
Я медлил. Произнес:
– Для него тоже даром не прошли эти три года.
– Он тоже хлебнул крови?
– Он пережил смерть ребенка.
Петр молчал.
– У них родилась девочка прошлой зимой. Ее назвали Вероникой. В честь нашей мамы.
– Было у нашей мамы два сына, а стало три.
– Вероника умерла от голода, у Маши пропало молоко, ничего не могли достать, мы…