Чудно это старику слушать.
Увидит Шишижиху в другой раз, кричит:
— Слыш-ко, Мотьк, проезжал Гриша Богер, сказывал, Федьку Мордюкова, может, судить будут...
— Ай натворил чего?..
— Да и твору того немного. Отметчице в глаз дал, а та в суд...
— За что ж он на ее — руку?..
— Она ему пять ходок записала, а он захурдыбачил: смеесся?.. Если только одну сделал, дак ты на людях изгаляться? Она ему говорит: дак ты жа пьяной был, ты жа не помнишь, а я те говорю — пять!.. А он; а, туды твою растуды — и в глаз...
— Он и десять ходок, дак не протрезвится, — поддержит его Шишижиха.
Она до кержачества до своего тоже в леспромхозе работала, объяснять много не надо, все знает. Федька Мордюков что: четыре хлыста погрузили, толкнули в плечо — пошел, Федя!.. Он и пошел. Дорога среди двух снеговых хребтин — куда он денется? А там на складе разгрузили, тоже гонят, чтоб не мешался, — пошел, не стой!.. И подался Федя обратно. Как будто так и надо, и ездит, и встретишься ты ему на дороге, руку подымешь, машину остановит, посадит, да только скажи ему завтра спасибо — думаешь, вспомнит?..
Все это Шишижиха знает, но у него все в рассказе-то впереди, колючка у него глубже запрятана.
— Дак ты что же думаешь, ЗИЛа-то свово он в сам-деле-те сам вел?..
— А кто за его, за хулюгана, другой станет?
— А ангела господня рядом с им в кабине видали — вот те крест!.. Сидит за баранкой, заруливает, от сивушного духу морщится... Федька сваливается на его пьяной, а он его от так!.. от так плечом — крыло-те неумытой харей испакостишь!
Но Шишижиха уже бежит в избу, оборачивается на пороге, открещиваясь, кричит:
— Беси в тебе!.. Беси!.. В языке в твоем и во чреве...
А разве не так?.. Послушать ее, так выходит, в самом деле, что у каждого из нас по собственному ангелу, как их только господь на нас, дураков, настачится, и у Гришки Суразакова — свой, и у Митька Кривощапова — тоже свой, и вот Гришка со своим с утра до вечера чертоломят, а Митька своего давно пить приучил, на пасеку к деду Митькиному завернут да медовуху по пять ден-то втроем и хлещут!..
А совсем недавно Шишижиха сама пришла к нему в избу, проведать по-соседски, чего это на улице не видать, не заболел ли, и он с кровати не встал, только подушку под спину подоткнул, будто присел.
Шишижиха кивнула на старый приемник, спросила:
— Ты свово балабона-те слушашь?.. Сказывают, потешил господь мериканцев, допустил на луну...
А он сидит да молчит.
— Ангелы господни, сказывают, путника-те мериканского осадили на ее с человеками!..
А он молчит себе, потихоньку улыбается, и вроде видится ему, как ангелы окружили стайкой ракету, хлобыщут крыльями, чтоб не выронить, чтоб опустить ее на луну-то помягче...
А Шишижиха еще посидела, посмотрела на него, и вдруг лицо ее смялось, скукожилось, только толстый и какой-то будто мужской нос остался на месте, а большой рот приоткрылся, и она заморгала обиженно, захлюпала:
— Чо молчишь, чо молчишь-то?.. Ежли я неправильно плету, дура-те, дак скажи!..
И плачет, швыркает носом в просторной да тихой избе, и от нее долетел до старика медовушный дух — неужель с горя прикладывалась?..
Чудно!.. Там где-то около луны американский спутник вертится, плывет в синей пустоте, а Шишижиха сидит да из-за этого плачет, за сколько тыщ верст, в заброшенной деревеньке, в глухой тайге...
А ему ни с того ни с сего нет-нет теперь да и представится вдруг, как это все на земле господними ангелами управляется... Шишижиха говорит, что без них и самолеты бы не летали, и пароходы не плавали — каждая железина ангелами поддерживается, это они ей не дают упасть или потонуть... чудно!
Выходит, какой ангел господень, может, заленился, другой заболел — не вышел, третий недоглядел чего, четвертый оплошал где — вот оно самолеты и бьются. Тот станет взлетать да тут же на землю и шлепнется — никто не поддерживает... С другим уже в небе что-либо плохое случится: зазевался ангел, может, куда не туда посмотрел, рассеянный какой либо какой халтурщик.
А сколько нынче на земле тех самолетов? пароходов сколько?.. ракет?
Работенки-то у господа бога да у его ангелов!..
Давно уже небось обтрепались, в машинном масле, да в угле, да в гареве самолетном изгваздались, а облатать себя да постираться, поди, и некогда — работы-то все боле и боле, куда там!
Господь уже небось и сам давно не рад: зачем тешиться-то позволил?!
А вот — вдруг как однажды да прекратится разом вся божья помощь, что будет-то?..
Но когда размышлял старик об ангелах да о тяжелой их и грязной работе, то выходило, что и воевать-то должны были тоже они. Чудно!..
«Значит, под Кинисбергом немецкой-то ангел ка-ак звезданул миной!.. Мой-то меня еще в сторонку чуть оттолкнул, успел, а остальные-то четверо вместе с ангелами своимя и накрылись!..»
Потом он о госпитале вспоминал, о первой зиме дома...
А что, корову отдать надоумил Настасью тоже ангел?.. А чей? Самой ли Настасьи?.. Марьин ли?.. его ли он был, Степанов?.. а может, меньшого их — Егорушки?.. Знать бы!.. Потому что не было бы того ангела — и отдал бы старик богу душу еще в сорок шестом, как пить дать, сюда не дожил бы...
А еще он теперь все время вспоминал, кто из знакомых стариков как помер.
Чудней всех, может, — монашенский Филипп Иваныч Курнаков, царство ему небесное...
Лет пятнадцать назад было. По последней воде сам на своей моторке подался он в Осиновое плесо, пришел в сельсовет. Председателю и говорит: так-то, Семен Палыч... Надо на бабку на мою пенсию переписать, не то я вот помру, а она будет потом в распутицу туда-сюда грязь месить, будет с бумагами по начальникам бегать... А давайте-ка все заране. Я вот и заявление сообразил, где, говорит, обсказано все честь честью...
Председатель ему: да что ты, Филипп Иваныч! Никаких таких заявлений я тебе не подпишу... Ты-то живой, а пишешь уже, что мертвый, да разве можно?.. Что это тебе в голову зашло? Ты еще больше меня проживешь!
А старик Курнаков уперся: Христом-богом прошу — подпиши.
Председатель, тот, конечно, заявление в руках вертит, плечами жмет: непонятно.
А Курнаков говорит:
— Я тя, Семен Палыч, обманывал когда?.. И тут не обману. Я сразу помру, об этом не беспокойся и в подозрении ничего не имей...
А он и на самом деле был не болтун какой, на слово на свое крепкий.
Тут телефон у председателя зазвонил.
Председатель взял трубочку — из города ему, из райисполкома. Вот пока там то тебе да другое, да погода как, да как план, да весь ли скатился таймешек или еще идет, ла-ла-ла, кто там знает, да только когда положил председатель трубку, отвернулся от окошка да на Филиппа Иваныча глянул — а тот уже и синеть начал...
На сельсоветовской лодке в гробу обратно на Монашку его и привезли, вторая-то лодка, самого Курнакова, на буксире, и книжку старухе, уже на нее переписанную, тут же отдали, вот, говорят, Филипп-то Иванович о вас позаботился. А она и не знала, зачем он ездил, думала, засиделся в избе да четвертинку на берегу около «Дуная» собрался выпить!..
И один, и другой раз, и третий вспоминает теперь об этом старик — непонятно!.. Есть тут какая-то загадка, и правда, есть тут смутная какая-то тайна, есть — только какая?..
Или как Тимофей Семеныч Гридин скончался.
Тот при смерти был уже какой день, жинка сидела около него, вдруг дверь в избе возьми да отворись...
А Тимофей Семеныч-то жинку схватил за руку, вцепился, она потом недели две еще когти-то его бабам показывала.
— Не отходи, — шепчет ей, — не бросай меня одного — это смерть моя за мной пришла!.. Только ты отпустишь — она возьмет, разве не видишь?
Та успокаивать: да нет, ветер или собака, может, толкнула, а может, телок, мало ли, — а он руку не отдает — не отходи!
Так с утра и до вечера она и просидела с ним рядом, как вдруг на улице выстрел да крик, а ей показалось, вроде сын кричит, приехал из города, телеграмму давали, и выскочила, а это туристы, дураки эти, по табунку уток ударили, шел над деревней...
Вернулась она в избу, а Тимофей Семеныч уже холодный лежит.
Жинка-то его рассказывала потом:
— Я как глянула, дотронулась до лба — как столбняк хватил! Стою и себя не чую. И вдруг дверь снова-то: скри-ип!.. И растворилась. Тут-то у меня уж мороз по коже... Неужели и правда так: то пришла она, его смерть, а то душу-то взяла да и вышла?..
Когда вспоминает теперь об этом старик, то на дверь на свою невольно поглядывает... А что, если тоже так: скри-ип!..
Ему и руку протянуть-то теперь некому!
Звали его в город и сыны и дочки, звали, да только он не поехал, и правильно сделал. Он так рассуждал: тут-то он их то одного, то другого ждет, тут-то ему крепиться надо, чтобы без них не помереть — вот он и будет крепиться, вот он еще и поживет!.. А там что? И дети, и внуки рядышком, все — вот они, только и остается тебе — ложись да помирай, да пусть обратно везут, на кладбище на монашенское, в городе он не хочет лежать среди шума да лязга, он тут, на взгорке, откуда и речку хорошо видать, и тайгу, и синие горы...