Вернемся же теперь к моему новому хозяину. Его жена то и дело жаловалась мне на то, что он играет, и однажды, когда банщик меня брил, я сказал ему об этом; тот, однако, оказался неисправим и, вместо того чтобы поверить моему опыту, ответил, что остается-де в выигрыше чаще, чем в проигрыше, к тому же играет только в мяч, полагаясь на свое умение, а не на случай, и вообще, нужно же ему как-то развлекаться, раз уж он совсем не пьет. Я возразил: эти речи пристали разве что дворянину, имеющему десять тысяч ливров ренты, но никак не ему, обремененному семьей и обязанному зарабатывать на хлеб насущный; и даже когда он не проигрывает, то все-таки теряет время, которое для человека его звания, обязанного усердно трудиться, гораздо ценнее случайных денег — не имея времени, он никогда не сможет заработать себе состояние; если он не воспользуется моими советами — ему же будет хуже, ибо то, что я говорю, — лишь ради его блага, и в его возрасте уже пора бы знать, что хорошо, а что плохо, и жаль, что он не извлек пользы из опыта. Но он, пропустив мои слова мимо ушей, продолжал вести прежнюю жизнь. Однажды его жена пришла ко мне совершенно расстроенной, — он снова отправился в ближайший зал для игры в мяч и просадил много денег, — и, если я по-прежнему добр к их семье, умоляла сжалиться над нею и пойти запретить ему играть, чтобы муж не лишился еще большей суммы. С тех пор как я постарел и перестал интересоваться забавами, которые любил прежде, мне не приходилось захаживать в такие места, но этот зал находился в трех шагах от дома; я заглянул туда словно бы ненароком и увидел его — он играл так скверно, что, хотя мне добрых двадцать лет как не доводилось держать в руках ракетку, я все равно легко бы его победил. Я выполнил просьбу моей хозяйки и вернул банщика домой, невзирая на его сопротивление. Поднявшись наутро, я сказал ему, что ничуть не удивляюсь его проигрышам — ведь он настоящий мазила — и что, даже несмотря на мой возраст, мне не составит труда выиграть у него, если я этого захочу. Он насмешливо ответил, что готов дать мне фору пятнадцать из тридцати, раз уж мне угодно, и я, притворившись простаком, поймал его на слове. Как был, в домашнем, я отправился с ним в зал, предупредив, что не собираюсь довольствоваться малыми ставками, и велев принести все остававшиеся у него деньги. Мы начали игру по десять пистолей за партию и, когда я позволил ему немного взять верх, он спросил, не хочу ли я получить обещанную фору. Я отказался, пояснив, что не совсем выдохся, и предложил ему сыграть пароли{418} на равных условиях. Обрадовавшись, он положил деньги на кон, но, поскольку играл ничуть не лучше, чем в первый раз, когда я его увидел в зале, был весьма обескуражен, проиграв тридцать пистолей. Правда, имея еще столько же в кошельке, он потребовал сыграть на все, что у него было. Я не возражал, заявив, что дам ему фору пятнадцать. Убедившись, что я не собираюсь обдирать его как липку, и довольный, что имеет дело с таким великодушным человеком, он даже несколько раз перепрыгнул через веревку, преуспев в этом, признаться, больше, нежели в игре. Но радость бедняги оказалась преждевременной: я, боясь устать, больше не прикидывался слабым игроком, и вскоре партия завершилась моей победой — я забрал шестьдесят луи, оставив его в сильном расстройстве.
Он попросил ничего не говорить его жене, и я согласился, не думая, впрочем, держать слово: мне хотелось, чтобы она узнала о преподанном ему уроке и о том, что у него больше нет денег. Итак, едва вернувшись, я сказал, что нашел способ образумить ее мужа на будущее и очень удивлюсь, если после постигшего его фиаско он еще когда-нибудь в жизни станет играть: я оставил его без гроша, отнял все шестьдесят луи и, поведав, как все произошло, добавил, что вовсе не желаю воспользоваться ими; я поступил так для того лишь, чтобы выставить его дураком и отвратить от игры; что же до этих шестидесяти золотых, то они будут ей возвращены, но пусть она пообещает рассказать об этом мужу не раньше, чем я позволю. Она поблагодарила меня, как того заслуживал мой поступок. Слезы, навернувшиеся ей на глаза в начале моего рассказа, сразу просохли, едва, окончив речь, я протянул ей деньги. Когда она зажала их в кулаке, то заявила, что теперь пусть хоть башмаки ей лижет, а она ему больше ничего не даст — и пусть сам думает, как прокормить своих детей, которых наделал немало. Она в точности так и поступила: день или два у них в доме не было ни корки хлеба, потому что никто не давал мужу в долг из-за его страсти к игре. Видя беднягу в нужде, сделавшей его куда покладистей, я сжалился и решил ему помочь, хотя это и обернулось для меня убытком. Он попросил меня дать взаймы десять пистолей, и я не смог ему отказать, так как выиграл целых шестьдесят, — но вынужден был отдать свои, не захотев признаться, что вручил выигрыш его жене. Такая же просьба последовала и несколько дней спустя, но, так как деньги предназначались для дома, я довольно легкомысленно ее удовлетворил, ибо считал, что, раз уж отдал пресловутую сумму его благоверной, то смогу получить свои пистоли назад сразу же, как только расскажу о его займах. В результате, все приходя и приходя, он вытянул у меня целых сорок пистолей; единственной предосторожностью, которой я озаботился, была его расписка. Между тем не проходило и дня, когда бы он не обещал мне всю жизнь быть разумным, и действительно переменился — то ли он притворялся оттого, что чувствовал себя мне обязанным, то ли его потеря и впрямь была слишком свежа. Как бы то ни было, его жена, видя, что он стал другим, постоянно ставила это мне в заслугу, твердила о своей признательности, пренебречь которой могла бы разве что черная неблагодарность. Тут-то я и напомнил о деньгах, занятых ее мужем, и указал на те необходимые в хозяйстве вещи, которые он на них приобрел, в ответ, однако, услышав от нее только то, что я очень добр, и ничего больше.
То, что люди в Париже не знают, с кем живут в одном доме, — дело известное; и вот оказалось, что прямо подо мной поселился некий человек, весьма представительный, но при этом крайне безалаберный — даже имея кое-какое состояние, он часто сиживал без гроша. Однажды мой камердинер проговорился ему, как накануне я выиграл в триктрак двести пистолей — это была правда, — и тот решил меня убить, чтобы завладеть деньгами. Это злодейство он поручил своему слуге, находившемуся при нем уже давно. Негодяй хорошо подготовился, чтобы не допустить промашки. Поскольку он приятельствовал с моим камердинером, то, улучив минутку, когда меня не было дома, заглянул к нему, якобы просто поболтать, и, подойдя к окну, выдавил стекло возле оконного шпингалета. Притворившись, будто сделал это нечаянно, он сказал: нужно заклеить окно бумагой, чтобы не сквозило; сам сходил за всем необходимым и залатал дыру. Это было ему нужно для того, чтобы открывать мое окно снаружи, полностью и так часто, как потребуется, потому что это была обычная застекленная рама без ставней и без надежных запоров. Окончив пресловутые приготовления, назавтра он уговорил моего камердинера сходить в кабачок и щедро угощал его с трех до десяти вечера. Обычно я возвращался домой довольно поздно, но так получилось, что в тот день явился несколькими часами раньше и, не найдя камердинера, удивился и начал расспрашивать, не видел ли его кто. Мне ответили, будто бы он ушел сразу вслед за мной, а поскольку я хотел спать, то раздеться мне помог лакей. Я уже собирался ложиться, когда камердинер вдруг объявился и на мой вопрос, откуда он прибыл в такой поздний час, ответил, извиняясь: один приятель позвал его обедать, и он засиделся с ним, думая, что я вернусь не раньше обычного, — но такого больше никогда себе не позволит. С тех пор как живу, я никогда не был дурным господином и никогда не наказывал слуг. Поэтому, ничего ему более не сказав, я лег и тотчас заснул. Он последовал моему примеру и уснул так крепко, что я с трудом его добудился, о чем сейчас расскажу.
В полночь слуга, разбивший мне стекло, поднялся к моей комнате, а так как рядом, самое большее футах в четырех или пяти от моего, находилось окно на лестницу, перебросил доску от одного окна до другого, добрался с ее помощью до бумаги, приклеенной накануне, и сорвал ее. Просунув в дыру палец, он поднял шпингалет, открыл окно и проник в комнату, чтобы отворить дверь еще нескольким сообщникам. По счастью, мой камердинер, спавший на кушетке в трех шагах от меня, запер дверь на засов, и когда преступник дернул ее, не подумав прежде отодвинуть задвижку, раздался шум, разбудивший меня. В доме жило много людей, и я даже решил, что это кто-то знакомый нашел ключ и хочет войти, чтобы пожелать мне доброй ночи. Сперва я спросил, кто там, но никто не отозвался, и мне пришлось позвать камердинера, храпевшего во все горло. Заставить его проснуться было нелегко, притом что мой голос напугал и злоумышленников, находившихся снаружи, и негодяя, проникшего в комнату, — тот, знавший в ней все углы, спрятался в камине, пока остальные сбежали, выбравшись на крышу.