Это важно понимать: было реальное духовное, идеологическое единство с той читательской аудиторией, к которой Твардовский готовился обратиться.
«…Отсутствие этого сознания, — продолжает Коржавин, — имело весьма страшные и необратимые последствия для нашей страны: была обесценена жертва.
Действительно, когда мы осознаем, что находимся в руках злой силы, — при любой нашей общественной активности, пусть даже бессознательно, — все равно как-то ей сопротивляемся, отстаиваем себя. Все ее жертвы видятся нам в ореоле мученичества. Когда же мы признаем эту силу нормальной и законной (а тем более имеющей право на „неизбежные эксцессы“), мы можем только скорбеть о несчастном стечении обстоятельств, о собственной неловкости, благодаря которой нас неверно поняли и истолковали, наши страдания в глазах окружающих (да и наших тоже) выглядят жалко и глупо, словно это не нарушение справедливости, а только наше личное, никого не касающееся несчастье. Мы только тупо доказываем, что мы лично (или наши родители) не мироеды, а трудяги, не двурушники, а честные революционеры, но и сами знаем, что это не так важно, ибо „лес рубят — щепки летят“.
В этих условиях все старания человека, естественно, направляются на то, чтобы не попасть в такое жалкое положение…
…Это умонастроение, это низложение жертвы способствовало полному торжеству того царства страха, в которое успешно превращал нашу страну Сталин…»[799]
Страх, наслоившийся на столетия рабства, оставшийся в исторической, если не биологической памяти каждого русского крестьянина, нес в себе — и сознавал это — Твардовский.
В одном из стихотворений 1936 года — «Песня» — посвященном матери, это выражено в двух стиховых строках и едва ли не в одном эпитете:
И ребенка плач несмелыйЕле слышен вдалеке.
«Плач несмелый» — нетривиальный эпитет прорывается в текст, вполне укладывающийся в рамки советской печати из другого, подлинного поэтического языка. Нам приходилось уже писать о по меньшей мере трех слоях значений этого эпитета, и третий — «еле слышный», но самый важный — слой отождествления эпитета с самим автором (при том, что он не разрывается с двумя первыми значениями, а, напротив, спаян с ними, ими подкреплен). Этот эпитет дает нам услышать голос самого этого ребенка — выросшего, но оставшегося несмелым крестьянским сыном[800].
4.
Каким именно поэтом он хотел быть?
Твардовскому, по его словам, чужды были — по разным причинам — и Есенин[801], и Маяковский. При этом он хотел заместить в поэзии одновременно того и другого, противопоставленных в те годы как полюса современной поэзии[802].
Стать лириком и поэтом крестьянства — вслед за Есениным, но совсем иначе, то есть — быть глашатаем новых идей, как Маяковский. При этом достичь того, к чему стремился Маяковский (а у Есенина получилось само собой), но не преуспел: быть доступным всем и при этом остаться в поэзии[803].
Мечта его была о том, что выразится потом в одной строфе «Теркина»:
Пусть читатель вероятныйСкажет с книжкою в руке:— Вот стихи, а все понятно,Все на русском языке…
Теодицея брала свою дань на протяжении практически всей его жизнедеятельности. Оставаясь под ее влиянием, он пишет, например, отзыв на готовый к изданию в «Библиотеке поэта» том Мандельштама. Это 1967 год, он уже восемь лет как бьется за избранное им направление «Нового мира». Но он, однако, пишет, как думает, — о том, например, что автор вступительной статьи Л. Гинзбург говорит о поэте «с очень узким кругом почитателей и знатоков», что самое главное — «представить поэта новому, более широкому и менее подготовленному читателю, чем тот, какого у нас имел Мандельштам до сих пор», и потому, а также по ряду других дельных замечаний «издание нужно задержать и, может быть, обсудить. Во всяком случае — так выпускать нельзя»[804].
Все правильно — если исходить вслед за Панглосом из представления о «предустановленной гармонии» и не прогнозировать, что издание будет задержано еще на шесть лет и выйдет с предисловием А. Дымшица, породив строки С. Гандлевского, понятные только поколениям, 17 лет, по подсчетам Н. Я. Мандельштам, ожидавшим выхода этого тома:
…И синий с предисловьем ДымшицаВыходит томик Мандельштама.
…Внутреннее соревнование Твардовского с Есениным завершилось во время войны: он одержал над Есениным победу и сознавал это. В 1960 году, оценивая первый том собрания сочинений Есенина, где среди редакторов было обозначено его имя, Твардовский посчитает натяжкой определение автором вступительной статьи К. Зелинским «главного пафоса поэзии Есенина, который он усматривает в мотивах любви к родине, в патриотизме Есенина. Не ясно ли, что этот патриотизм носит весьма ограниченный характер, обращен гораздо более к прошлому страны „с названьем кратким Русь“, чем к ее настоящему и будущему…». И главный аргумент — «такое бесспорное обстоятельство, как малое, очень слабое звучание лирики Есенина в годы великих испытаний» — лирика Симонова, Суркова, Исаковского, Щипачева и др. (на первое место он по праву мог бы поставить себя) «для воюющего народа была куда более необходимой на каждый день, чем есенинская»[805].
…В какой-то момент, после первой поэмы «Путь к социализму», встреченной в печати, как вспоминал потом Твардовский, «в общем, положительно, <…> я не мог не почувствовать сам, что такие стихи — езда со спущенными вожжами…». Молодой автор интуитивно увидел новые возможности «в организации стиха из его элементов, входящих в живую речь, — и оборотов и ритмов пословицы, поговорки, присказки». Но потом он увидел, что и этих «односторонних поисков „естественности“ стиха» — мало. Он должен был «на собственном трудном опыте разувериться в возможности стиха, который утрачивает свои основные природные начала…». Он вступил в область поэзии как таковой — в соответствии со своим природным даром.
Поэтому «Страна Муравия» оказалась не такой, как была задумана автором, взыскующим теодицеи.
Литератор М. Шаповалов вспоминает: в послевоенные годы его отец-фронтовик любил читать гостям или просто домашним «в хорошую минуту» поэмы Твардовского: «С послевоенного детства знаю я „Переправу“, „Гармонь“, „Кто стрелял“, „Смерть и воин“ и многое еще из „книги про бойца“. Но была еще другая поэма Твардовского, она при гостях не читалась во избежание разговоров, могущих быть истолкованными как антисоветские. Я имею в виду „Страну Муравию“. Напомню, в чем там суть. Мужичок-середнячок под конец сплошной коллективизации не хочет идти в колхоз. Он — романтик с частнособственническим уклоном»[806].
Цитируются узловые строки поэмы, являющиеся ее стиховым центром.
Твардовский пишет:
И в стороне далекой той —Знал точно Моргунок —Стоит на горочке крутой,Как кустик, хуторок.
Земля в длину и ширинуКругом своя.Посеешь бубочку одну,И та — твоя.
И никого не спрашивай,Себя лишь уважай.Косить пошел — покашивай,Поехал — поезжай.
И все твое перед тобой,Ходи себе, поплевывай.Колодец твой, и ельник твой,И шишки все еловые.
Весь год — и летом, и зимой,Ныряют утки в озере.И никакой, ни боже мой, —Коммунии, колхозии!..
Фронтовик правильно чувствовал опасность — «антисоветскость» любимой им поэмы — силою поэтического слова, правдивого по сути, Твардовский победил собственную тенденциозность: идейный замысел поэмы. И не перевешивает эту «бубочку» упоминание о Сталине — сказочное обращение к нему Моргунка:
И надо всей страной — рука,Зовущая вперед.
Самому Сталину, видимо, понравилось, если молодой Твардовский получил в 1939 году орден Ленина; но мы не занимаемся сталинской биографией и психологией.
Важнее другое.
5.
У Даля жест это — «телодвижение, немой язык; обнаружение знаками, движениями чувств, мыслей». Это — весьма важная для наших соображений дефиниция. Именно это и видно в богатстве жестов в главной поэме Твардовского.