Элоди осталась на месте.
Этьенн — тоже. Он зачарованно глядел на Сатану, не двигаясь и не пытаясь уйти. Он чувствовал, что ещё совсем немного — и он не выдержит этого невыносимого надлома, крушения всего, сорвётся в черную бездну безумия. Он изнемог и был на пределе, этот безумный Фигляр-Палач не вмещался в его сознание, но тут Этьенн с изумлением заметил, что над всеми его скорбями и недоумениями этих последних дней, над признаниями Франсуа и гибелью Сюзанн, над этим диким фантомом, — превалирует пустое, куда менее значительное, мелкое и суетное чувство — скорее — просто настроение. Ему все надоело. Причем больше всего — ему надоел… он сам. Да, он надоел себе, он был настолько не нужен себе, так устал от самого себя, что эта усталость была выше любого из его чувств. Ему даже и на чёрта в глубине души было наплевать.
Возможность уйти отсюда с Элоди не взволновала его. Он не нужен ей. Он не нужен даже ничтожному Дювернуа, уже скребущемуся, как крыса, и входа. Чёрт возьми — он даже дьяволу не нужен! И тот предпочёл, что поприличнее. Он никому не нужен.
Неожиданно Этьенн вздрогнул. Бытие дьявола — вот он, сукин сын, — упорно подталкивало его к мысли, которая давила мозг, давила, но не проступала. И вдруг — взорвалась в нём.
— Как же это? — глаза его вышли из орбит, ногти впились в ладони. — Стало быть… Он есть?
— Что? Ты о чём, племянник? — тон Сатаны был насмешлив и легкомысленен.
— Если есть вы, стало быть, и Бог есть?
Дьявол изумленно распахнувшимися глазами посмотрел на Этьенна. Растерянно заморгал. Впрочем, растерянно ли?
— Даже не знаю, что тебе и ответить, мой дорогой Тьенну, — проговорил он наконец, почесав кончик уха. — Надо заметить, что Бог никогда не отрицал существования Дьявола. Почему бы Дьяволу не быть столь же любезным? Но достовернее и, что особенно важно — истиннее, сказать, что для тебя этот вопрос, поверь, неактуален. Даже если что-то подобное где-то и имеется, к тебе оно не имеет никакого отношения. Как ты совершенно правильно понял, малыш Тьенну, и это разумение делает тебе честь, ты не нужен даже Дьяволу. Глупо думать, что в том ведомстве, о котором ты любопытствуешь, интересуются тем, чем пренебрегаем даже мы. Я никогда не замечал подобного. — Он помолчал, потом, ухмыльнувшись и закинув руки за голову, добавил, — да, Он оградил Себя от понимания негодяями, и с тех пор любой негодяй опознаётся по непониманию Божественных предикатов, но я вообще-то не ограждал себя ни от кого. Не люблю, знаете ли, замыкаться в себе, отгораживаться от мира. Это неразумно. При этом, если мерзавец не может поверить в Бога — это только его проблемы. Мне же его вера вовсе и не нужна, Фанфан, ты правильно это когда-то понял. Что мне за дело, убежден ли антрекот, поданный мне на ужин, в моём существовании?
— Но… — мысль с трудом выстраивалась в голове Этьенна. — Вы сказали, что забирали того, в ком не оставалось ни одного чистого помысла… но… почему вы тогда… Эта жалкая девчонка-потаскушка, истощённый незадачливый неврастеник, ещё одна влюблённая дура… ладно, моя сестрица, пожалуй, удовлетворяла вашим требованиям… Но почему вы… почему вы не забрали меня? И первым? Кто здесь хуже меня? — Этьенн пронзил Сатану пристальным взглядом. Глаза их встретились, и в грудь Этьенна проникла волна запредельной, смертной тоски, но он через силу продолжил. — Почему? Меня, подонка, даже здесь обесчестившего одну девицу и желавшего овладеть другой, меня, готового подставить того, кто спас мне жизнь, моего друга, — под растление… Почему вы не забрали меня? Разве во мне есть хоть что-то чистое?
— Ну, полно тебе, Фанфан. Будем считать, что это — родственные чувства. — Его светлость шутовски взмахнул руками, — ну, или — просто симпатия. Как мог я тебя, дорогого племянника…
— Он лжёт, Этьенн. Он лжёт. — Клермон с трудом разжал зубы, — ты простил своего убийцу. Он не мог забрать тебя.
Этьенн окинул Армана сумрачным взглядом. Простил дяде? Да. Но лишь потому, что прекрасно понимал его. Ведь он сам хладнокровно отдал на растление Клермона своей сестрице. Себя Этьенн не судил за это намерение — не мог осудить и дядю. Или осудил?… Клермон мешал ему, он сам мешал Франсуа. Если правда, что понять, значит простить, то простил. Но скорее — просто понял. Но это все было не очень важно для него. Просто Этьенн впервые взглянул на себя с этой странной стороны — «…в ком не оставалось ни одного чистого помысла…»
Странно, но порой действительно не понимая, что допустимо, а что — нет, притом, что считал для себя допустимым всё, что ему хотелось считать таковым, Этьенн сейчас понял его светлость. Понял правильно. Неразличающий добра и зла — молниеносно понял, что именно отправляло гостей герцога в чёрный склеп.
Но что спасало доселе его самого — искренне не понимал.
— Но я тысячу раз заслужил ад. Распутник, выродок, подлец. Я тысячу раз его заслужил. — Этьенн задумался. Да, распутство, блуждание с пути на путь, шатание по ложным стезям, потеря своей подлинной стези, это блужение, блуд, заблуждение… Он заблудился. Истины нет. Он был так слаб. Да, прав этот старый чёрт. Истина есть просто частный случай заблуждения. Вращая лживыми и стократно изолгавшимися словами, вы можете ненароком проронить нечто вполне истинное. Почему нет? Верно и обратное — употребляя слова Истины, стоит на волос размыть понятия, сдвинуть синонимические ряды, ввернуть кривое вводное слово — и вы сами не заметите, как причудливо и калейдоскопично начнёт, вращаясь, искажаться смысл, преображаясь в самую заурядную ложь. Всё едино, всё равно бессмысленно. Круги на воде… Но… раз так… К черту!
Снова на него наплывал этот дьявольский морок.
Неимоверным усилием томящая мысль разорвала вязкую, расползшуюся по душе тоску. Нет. Это ложь. Если есть свобода от Бога и порча духа — есть и тот, кто воплотил их. Вот он, сукин сын, убийца и кривляка. Но если есть чистота и благородство, столь рано отнятые у него и почти неизвестные ему — их тоже кто-то воплощает. Первым. Да, Этьенн не спорил, «если что-то подобное где-то и имеется, к нему оно не имеет никакого отношения…» Это верно. Но оно, по крайней мере, есть. Это он понял. И если понял не до конца — это было неважно. Если оно есть — значит, можно быть с Ним, а не с этим шутом гороховым. «Если из тебя сделали мерзавца и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Но если он не хочет сделать этого…»
Он — хочет! Хочет. Едва ли он сможет перестать быть тем, что есть, не перестав быть вообще. Да, мерзость из него уйдет только с жизнью. Но он не даст этому фигляру убить Армана. Он прожил скотскую жизнь, пустую и суетную, но ведь право завершить эту жизнь благородно — у него не отнято! И это понимание непомерно вдруг усилило его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});