а на шее красовался ослепительный галстук изумрудного цвета.
Харви уставился на визитера, затем медленно спросил:
– С каких это пор, постучав, ты ждешь разрешения войти?
– Подумал, а вдруг ты в дезабилье, – ответил Джимми, улыбаясь до ушей.
– И это бы тебя смутило?
– Верь моему слову, меня такое не заботит ни капельки. Но мог смутиться ты. Ты ж у нас такой нравный чертяка.
Харви отвернулся и начал уверенными движениями расчесывать волосы.
– И тебе не противна моя физиономия? – спросил он странным тоном. – Кажется, я едва ли был, ну, вежлив с тобой, с тех пор как мы отправились в это очаровательное путешествие.
– К черту вежливость! – со смаком прогремел Джимми. – Чесслово, терпеть ненавижу слишком вежливых. В жизни не любил церемоний. Мне больше по душе, когда парняга называет меня дураком в лицо и дружески хлопает по спине. Вот так. – В качестве иллюстрации шлепнув Харви по плечу тяжеленной лапой, он протиснулся к зеркалу, окинул свое отражение влюбленным взглядом, поправил чудовищный галстук, пригладил напомаженные волосы и послал себе воздушный поцелуй. А потом пропел:
Арчи, Арчи в город вернулся,
Дамы ликуют, кавалеры ревнуют.
– Я смотрю, этим утром ты от себя в восторге.
– А то! Я от себя в восторге. И почему бы нет, между нами говоря? Я единственный, кто отправил Смайлера Буржа за канаты. И ради любви сделаю это снова в следующий День святого Патрика. Не знаешь, что ли, я самый ладный мужчина из всех, родившихся в Клонтарфе. Так говаривала моя старушка-мать. Сердце льва и красота фавна, как пишет Платон. А этим утром я на таком подъеме, что мне сам папа римский не брат. – И запел снова:
Он у нас сердцеед,
Слаще всяких конфет.
И дамы, завидев его,
Так бы и съели всего.
Затем, развернувшись, заявил:
– Мы все навострились на пляж. Сегодня мы с тобой сойдем на берег.
Харви окинул его задумчивым взглядом:
– Значит, мы сойдем на берег, Джимми?
– Точно, сойдем, – подтвердил тот, подчеркнув уверенность ударом кулака о ладонь. – Двинем в бухту Кантерас. Я только что поболтал с капитаном. Пляж там – ни дать ни взять позолоченный имбирный пряник. Можно побултыхаться в море и перекусить в забегаловке. Я тебе говорю, там такой желтый песок, что ты ошалеешь от счастья.
Представив, как он ошалевает от счастья на пляже с желтым песком – то еще зрелище! – Харви едва заметно улыбнулся. Но неожиданно для самого себя сказал:
– Хорошо! Давай поедем туда, Джимми.
Изрядно пострадавшее в боях лицо Коркорана расплылось в улыбке.
– Богом клянусь, если бы ты отказался, я бы тебя на куски покромсал. После полудня мне нужно будет заняться одним важным дельцем. Частным и личным, ты понимаешь. Но на утро ты весь мой.
Они вышли из каюты под льющиеся с небес потоки солнечного света, спустились по сходням и двинулись по пропыленному молу. Коркоран шагал горделиво, скрестив руки на груди и засунув большие пальцы под мышки, грызя зубочистку, и болтал без умолку: рассуждал о правах собственности на гавань, сетовал на лень аборигенов, философствовал по поводу женщин, потом купил у сгорбленной старухи букетик фиалок для петлицы, пожертвовал понюшку табака обсиженному мухами попрошайке и наконец остановился у одноконной крытой двуколки весьма сомнительного вида.
– Ага! – провозгласил он. – Вот и талон на бесплатный суп, приятель. Лошадь не валится с ног, а у таратайки есть колеса. – Он повернулся к кучеру. – Сколько стоит доехать до Лас-Кантерас, братец?
Тот повел плечами, изображая крайнее уничижение, и выставил вперед четыре пальца с желтыми ногтями.
– Четыре английский шиллинг, сеньор.
– Четыре английских томата! Это слишком много. Я дам тебе две песеты и понюшку.
– Нет-нет, сеньор. Очень красивый повозка. Очень быстрый.
– Что ты говоришь! Да я быстрее ногами дойду.
Возничий разразился потоком испанских слов, корча жалобные, умоляющие гримасы.
– Что он там лопочет? – спросил Коркоран, почесывая в затылке. – Я плохо понимаю местную тарабарщину.
Харви спокойно ответил:
– Говорит, что хорошо тебя знает. Что ты записной пройдоха, каких поискать. Что ты никогда не вышибал Смайлера Буржа за канаты. Что Смайлер Бурж едва не убил тебя одним быстрым ударом. Еще говорит, что ты уродлив, стар и в жизни не сказал ни слова правды. И добавляет, что его жена и десяток детишек умирают и сам он умрет от разрыва сердца, если ты не заплатишь ему четыре шиллинга за поездку в этом миленьком экипаже.
Джимми так сильно сдвинул кепку назад, что козырек лег на воротник.
– Тогда дадим ему пару шиллингов, что ли, – с сомнением произнес он. – Два английских шиллинга, малец.
На лице кучера вспыхнула ослепительная улыбка. Напустив на себя величественный вид, он распахнул расшатанную дверцу и прыгнул на козлы, торжествуя победу. Пусть им восхищается весь мир! Два английских шиллинга! Ровно в пять раз больше справедливой платы.
– Вот так и надо с этими парнями, – прошипел Джимми уголком рта. – Без деловой хватки тут никуда. Не будешь держать с ними ухо востро, обдерут как липку.
Он свободно раскинулся на сиденье, и двуколка загрохотала по изрытой ямами улице.
Глава 10
Мэри Филдинг приехала на Плайя-де-лас-Кантерас. Она тоже услышала от Рентона, что этот малоизвестный пляж очень красив, и теперь, распластавшись в своем влажном зеленом купальном костюме на песке, выбеленном солнцем, ощущала, как проникает в нее мягкое тепло. На ее белых ногах поблескивали капли морской воды. В теле, словно отлитом волнами в форму, пульсировала жизнь. Изгиб ее маленькой груди был прелестен, как цветок, изящен, как полет ласточки. Она закрыла глаза, словно пыталась скрыть от всего мира свое восхитительно беззаботное настроение. И тем не менее она видела все окружающее великолепие. Изогнутая луком полоса желтого песка; вода, более глубокого синего цвета, чем небо; шапки пены на волнах, с грохотом разбивающихся о риф; отдаленный горный пик – сверкающий, полупрозрачный, всемогущий, как божество. О, она была рада, что поехала сюда.
Тут она могла дышать и, прижавшись обнаженным телом к земле, наконец-то быть собой. Что-то поднималось в ней, белее пенных гребешков, ярче горного пика, – воспоминание, или вдохновение, или смесь того и другого. Никогда прежде ее не переполняла настолько сильная убежденность, что жизнь, которую она вела, – всего лишь уловка, ничтожная тень реальности. И никогда не испытывала она такой ненависти и презрения к этой жизни: пышному оперению представителей светского общества и ритуалам Бакдена. Да, даже Бакден с его крошащимися камнями казался ей гнетущим,