Больше твой отец с Егором никогда не виделись. Вот и сама теперь посуди. Позже душенька Жанна мне говорила, что Егор всю ту неделю дома обедал, стол каждый день на четыре персоны сервировали, и каждый день Егор из своей тарелки в пустую тарелку твоего отца, извиняюсь, попочку теплую куриную перекладывал — оба это местечко куриное очень любили, — все нас дожидались. Да уж какое там! Я с того обеда и заикнуться о них не смела, да и подъехать к ним никак не могла. Заладил твой отец с того обеда: этот растолстевший подлец, и все тут. Ну что ты тут будешь делать! А потом все нехорошо обернулось. Только у твоего отца с его Испанией налаживаться стало как будто, повеселел он, песни по утрам насвистывает, кто-то обещал где-то похлопотать за него, как на этой же неделе отца твоего арестовали, по ошибке, конечно, но все же арестовали, по всей форме, с милицией и с обыском, наручниками, решетками.
Как-то ночью к нам с твоим отцом постучали очень громко — у меня прямо сердце оборвалось от этого стука. Соскочила я с кровати, как была, в одном платье и кинулась к письменном столу. Я, грешным делом, думала, что владелец, то есть главный администратор гостиницы, рабочую красную милицию привел — он до того нам красной милицией грозил за то, что мы с твоим отцом незаконно в одном номере расположились. А тут, как ты знаешь, все как раз уж в порядке было… Так я за бумагой к письменному столу машинально и кинулась, а тут уж как раз дверь с петель сняли.
Вошли. Владелец гостиницы — о господи! — главный администратор, а с ним двое в штатском, один постарше, другой совсем молодой, в хороших плащах и шляпах одеты, книжечки какие-то показывают, отцу твоему говорят: „Нечаев Савва Никитич?“ А уж отец твой встал, стоит в одних трусах, подштанниках, извиняюсь, весь бледный смотрит на них неподвижно и говорит: „Вот и сама слепая Фемида, тут как тут за недостающими двумя сребрениками“.
— Одевайтесь быстро, — тот, что постарше, говорит ему, — у нас ордер на арест — с нами пойдешь. Именем народа ты арестован — и показывает какую-то бумажку, потом по комнате пошел, не спросись, шарить — ящики из письменного стола все выдернул, продукты из маленького шкафа, белье из большого; в прихожей таз с грязным, извиняюсь, бельем стоял, так все белье по штучке перетряхнули, и чего искали — ума не приложу. Тот, что постарше, шарит, а молоденький — белый и гладкий, усы еще, наверное, не росли — на меня так и глазеет: я ведь в одном ночном платье так и стояла. Тут я, грешным делом, шпильку незаметно вытащила и волосы будто нечаянно распустила, в такое отчаяние пришла, думала, что если он мне знак даст — я для твоего отца на все пойду, лишь бы помочь чем-нибудь, лишь бы не видеть, каким твой отец бледным стал, как быстро одевается и все на того, что постарше, оглядывается. Только какое там, мальчонка раскраснелся весь и в сторону того, что постарше, зыркает: видно, все поджилочки перед ним тряслись. Увели Саввушку. Мне идти с ним не разрешили. Мальчонка вздохнул, поглядел на старшего, и сказал: „Нельзя, гражданочка. Не разрешается. Дело государственное, тайное“, а сам, грешным делом, все мне в вырез ночного платья смотрит, извиняюсь. Только я все равно, конечно, их не послушалась, до самой машины „Хлеб“ их проводила. Вот так именем народа Саввушку арестовали. Хотя до сих пор понять не могу, что народу-то до Саввушки было?
Потом передачки ему в следственную около года носила. Через две недели я уже знала, в какой Саввушка следственной тюрьме — их тогда в М… много было, по тем временам следственная — что путевка в санаторий от ВЦСПС была. Мне, между нами, к тому времени многое чего в коридорах да на лестницах тюремных порассказали; еще через какое-то время передачки мне Саввушке носить разрешили. Уж тут-то дело и вовсе не могло без Егора обойтись — передачки-то тогда далеко не всем носить разрешали. Хотя ни он, ни душенька Жанна никогда мне про помощь ему не говорили. Передачки-то мне душенька Жанна и собирала, твой отец-то от нее передачек не принял бы — ведь видеть их он наотрез отказался, — так я ему говорила, что это бабушкины вещонки я распродаю, только какое там, их я давно на барахолке реализовала, а что оставалось — книги ценные, серебро там столовое, ножи с ручками из слоновой кости — душеньке Жанне отдала. Нет, нет, не в смысле материальной компенсации — и не думай, что она просила, — просто на старинные вещицы слабость имела: бывало, смотрит, смотрит у меня на какую-нибудь нашу семейную монограмму на серебряной ложечке — как приворожили, бедную. Ну я ей, грешным делом, все постепенно и отдала, что еще оставалось, шут с ними, с вещонками, вещонки дело наживное.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Примерно через год после ареста душенька Жанна стала меня обучать, что мне надо отвечать врачам, вызванным к Саввушке в тюрьму, как она велела, отвечала. Комиссия и к нему в камеру ходила. Потом справку твоему отцу, слава богу, выдали — как больному психически. Мне, кажется, понятно было, что Егор об этом обо всем хлопотал, но я, как и он, конспирацию соблюдала, чтобы у него, упаси господь, неприятностей по службе не вышло. Потом твоего отца перевели в тюремный госпиталь, оттуда в обычную психиатрическую больницу — я туда уже передачки носила, — там он и полгода не пролежал. Мне его как хронического домой под расписку и выписали. По тем временам не всем так везло, да и то так долго потому, что твой отец и со справкой чуть сам всего дела не испортил. Вообще твой отец мог быть большим умницей, когда хотел, а тут как будто вожжа ему, извиняюсь, под хвост попала — в психиатрической клинике он стал всем говорить что-то о тирании, о произволе — самих врачей напугал до смерти.
Душенька Жанна, когда узнала об этом, буквально за голову схватилась — велела мне Христом богом его заклинать, чтобы он о политике ни слова не говорил, только твой отец уперся: о чем хочу, о том и говорю, пусть что угодно со мной делают тираны. Даже со мной на свидания выходить одно время перестал. А я уж точно знала: если душенька Жанна говорила, что надо молчать, — значит, надо было молчать, это уж абсолютно верно. Душенька Жанна потом говорила, что еще бы немного — и никакой диагноз, и никакая справка об острой шизофрении, осложненной маниакально-депрессивным психозом, не помогли бы, и что даже если бы и в самом деле вдруг, упаси господь, твой отец вдруг буйно помешался, то и это бы не помогло — погиб бы при попытке к бегству, или как заговорщик, или сгинул бы, ищи потом свищи — время тогда очень ведь сложное было. Отцу твоему я про справку тогда не сказала. Только он про нее все равно узнал, не тогда, так в сорок первом году, — ну это уж другая история, да ты все это наизусть знаешь, хитрюшка».
Сама мама, но мнению Катерины Саввишны, не могла искренне любить столичных родственников: для этого она слишком любила отца и слишком на многое смотрела его глазами. Хотя в гости к столичным родственникам не ездила, дочь гостить не посылала, денег в трудные минуты не одалживала, а письма писала только к праздникам, — все же почему-то никогда не называла тетю Жанну иначе чем душенька Жанна, а дядю Жоржегора — иначе чем влиятельным в Москве человеком, хотя до самой смерти, конечно, так и не могла бы ответить на вопрос — на что именно влиял в Москве дядя Жоржегор? Кроме этого, она много раз принимала у себя тетю Жанну, наезжавшую в К… за покупками, с возможными почестями.
Еще до смерти мамы в К… стало известно, что дядю Жоржегора внезапно отставили от службы с маленькой, против ожидаемой, пенсией. «Молитесь богу, что вас к стенке не приставили», — сказали как-то Жоржу в неофициальной беседе. «И кто, подумай, кто — его же товарищи по работе, — плача, рассказывала тетя Жанна о домашнем аресте дяди Жоржегора и о том, как он избегнул тюрьмы, а может быть, даже расстрела. — Новые люди в правительстве — новые вкусы, новые порядки, но посуди — кто же плюет в колодец?» Но в К… было давно известно, что жили столичные родственники всегда безбедно, кое-что нажили, и к-ские родственники о них не беспокоились. Позже к-ские родственники узнали, что после отставки дядя Жоржегор вдруг стал неумеренно пить. «И представь себе, — рассказывала тетя Жанна маме, — это теперь, как раз тогда, когда надо сжаться в камень — да, да, именно в камень — и выжидать. Ведь не может быть, чтобы верность своему долгу не вознаграждалась!»