Мы прощались с атаманом Шохиревым, не допуская мысли, что расстаемся навеки, он одарил меня удостоверением амурского казака под номером первым, я был растроган. Я сказал ему, что постараюсь вернуться на родину, а он взял с меня слово, что я напишу об амурских казаках работу, которой достойны предки. «Смотри, – напутствовал Шохирев, – не опоздай».
По прибытию на Волгу я не мог забыть его прощальной речи, а утром 19 августа, услышав по телефону о танках на улицах Москвы, с душевным трепетом понял, что Георгий Шохирев провидчески видел угрозу нашим надеждам. Что ж, оставалось стоять до последнего.
Чиновный Ярославль затаенно выжидал развития событий; я посожалел, что отдал руководство газетой в другие руки. Но мы собрались всей редакцией, приняли обращение, написанное мной, – «Нет перевороту». После небольшой заминки твердо прорезал голос председатель областного Совета Александр Николаевич Веселов. Мы были с ним в контрах, он считал, что газета, во главе которой поставили отсидента, ведет себя слишком независимо, но 19 августа подтвердило мою правоту, мы встретились и примирились. Веселов гарантировал, что покуда хватит сил, «Золотое кольцо» будет выходить ежедневно. Мы подняли тираж в розницу. Прекрасно повел себя Юлис Колбовский, заместитель Веселова.
Диковинно – не прерывалась связь с Москвой. Я предложил Лену Карпинскому, чтобы остановленные Янаевым и Крючковым «Московские новости» воспользовались нашими газетными площадями. Лен согласился, мы выслали в столицу гонца и успели дать разворот – эти страницы останутся в истории, как и то, что говорили мы сами.
Вообще эти четыре дня были звездными для провинциальной интеллигенции, но раздвоение положило черту между охранительными и творческими ее слоями. С Львом Дмитриевичем Растегаевым, руководителем Демократической партии, мы вошли в кабинет первого секретаря обкома КПСС А. Калинина. Ставленник номенклатурных кругов города Рыбинска, Калинин в дни путча попытался консолидирвать коммунистов на платформе Крючкова и Ко, отобрал Дом политпросвещения, собрал директоров заводов и потребовал «усилить воспитательную работу в пролетариате», и ему удалось кое-где и кое-что.
На второй день мы попытались пробиться на моторный завод, там десятки тысяч народу, но плотный кордон милиции не пропустил нас на территорию моторного. То же было на судоремонтном и химкомбинате. Но с Расторгуевым мы вошли к первому секретарю обкома, когда дело ГКЧП было проиграно. Я увидел, что они не способны даже достойно уйти. Калинин походил на подавленного червя, мне стало невольно его жаль.
А в редакцию в те дни шли группами и в одиночку доброжелатели и соратники, мы даже не догадывались, что у нас так много друзей. Один из лучших воителей на областном телевидении Саша Цветков признался публике, что наша газета отстояла честь ярославской журналистики, в то время как респектабельный «Северный рабочий», печатая директивы ГКЧП, скомпрометировал себя окончательно.
Но и на Амуре, и здесь, на Волге, сохранялось у меня ощущение двойственности происходящего; пытаясь постигнуть ее природу, я написал статью «Мы вышли из партии, но партия не вышла из нас» – в роковые дни надо было стоять, мы стояли, но далее мы оказались не в лучшей ситуации: победителей, которые должны преследовать побежденных, – я оказался не готов к роли гонителя. Но 19 и 20 августа я, как некогда Николай Михайлович Карамзин, алкал пушечного грома, чтобы он смел красную нечисть с русской земли.
Когда крючковская авантюра захлебнулась, мы с Майей вышли к набережной. Медлительные барки и многопалубные пароходы несли теплые бортовые огни, у пирса торговали шашлыками и пивом на разлив; у памятника Некрасову смеялись дети. А тяжесть в сердце не отпускала. У меня было предощущение тектонического сдвига по всей огромной России, и я не сильно верил, что взошедший на танк с бумажкой в руках Ельцин справится с разломом. С танка не говорят по машинописному тексту. Следовательно, думал я, наш герой не Дмитрий Пожарский. Кто же тогда умиротворит Казань, поднявшую голову в самом центре России? Кто достойно ответит Украине, которая заявила права на священные камни Севастополя? Кто пристыдит пять тысяч евреев в Биробиджане, объявивших, в пику 95 тысячам русских и украинцев, иудейскую республику на Амуре? Но не видя разлома, не желая признать угрозы распада России, нашего родового гнезда, самозванцы от демократов продолжают вопить о правах человека и упрекают государственников Соединенными Штатами. Можно подумать, что в войне Севера и Юга американцы боролись не за единство страны, а всего лишь за права черного меньшинства.
Пришел черед сказать о величии России. Нам, а не отсидевшим в теплых квартирах и креслах патриотам, принадлежит это право. Мы взяли его кровью и мужеством, мы не уронили себя по кочегаркам и Ботаническим садам, по тюрьмам и политзонам. Вернулся бы на родину Солженицын, нации нужен отец. Не медли, отче. Двадцать третьего августа, посетив Москву, я увидел обезумевше счастливый город. Я не выдержал и пошел туда, куда повлекла народная река, – к Манежной и Красной площадям. На Манежной с высокой трибуны кликушески взывали к духу... Тельмана Гдляна. Нашли Козьму Минина! Я немедленно покинул Москву и вернулся на хутор. Зрительный образ мучил меня: у реки остался один берег, и на том берегу с каменного пьедестала говорит следователь прокуратуры, праведник с блудливыми глазами.
Хутор не сразу, но вернул присутствие духа. Иван Кравцов, с весны выручавший то косой, то плотницким топором (топор он давал, вздыхая – «ни бабы, ни топора в иные руки не дается, Иваныч»), прибегавший не раз с жаждой опохмелиться, на сей раз трезв был как стеклышко. Мы осмотрели вначале его угодья, они были тучными, и стояли зароды свежего сена за селом.
– Почему ты, Иван, не выйдешь из совхоза? У тебя все получается, и сыновья выросли? – спросил я его.
– Выйти недолго, – сердито отвечал Кравцов, – а оне в Москве передерутся и погонят снова на обчий коровник. Как быть, Лизавета? «Как быть, Лизавета?» – его любимая присказка, Лизавета – супруга Ивана, сильная, но кроткая женщина, быстрая, однако не суетливая, всегда молчаливая, но стоит Ивану перебрать, она начинает его пилить принародно, на что Иван смиренно отвечает: «Как быть, Лизавета?» – полное признание фатальной безысходности, и Лизавета понимает безысходность, одновременно подчеркивая, что судьбу не переберешь, как старое прясло. А трезвый Иван – чистое золото мужик. Дети Твои, Марина, были бы сейчас с молоком и сметаной, если бы Иваны Кравцовы сделали окончательный выбор и предпочли вольное землепашество. Потому что не сметана и не молоко предшествуют свободе частного лица, а свобода частного лица есть условие изобилия на прилавке. Но ни свободы лица, ни сметаны не будет, – а именно этого пока не поняли самозванцы-демократы, – если крепкая власть в единой и неделимой России не воплотится в явь.
Назавтра Иван пришел с ответным визитом, чтобы оценить мой первый опыт в Даниловском уезде. Я малость смутился, ибо не успел убрать с гряды побитые августовской ядовитой росой помидоры, вызревшие на кусту. Иван немедленно раскритиковал меня. Я сослался на события, отвлекшие в Ярославль и в Москву. Мужик отвечал, что события-событиями, а главное – огород, я не посмел оспорить суконную правду.
Но Иван увидел развернувшиеся огромные уши табака и уцелевшие после нападения тли вилки капусты, оценил и гирлянды жестяных банок, оборонивших картошку от диких кабанов, – и одобрил поселенца. Пока я хвастался огородом, прошли мимо усадьбы смурные мужики, притормозили и осмотрели недобрым взглядом дом.
– Вишь, – высказал предположение Иван Кравцов, – ты у них бельмо в глазу. Живешь вольно, и дом у тебя барский.
– Знаешь, кто такие?
– Известное дело, шебруны.
– Кто, кто?
– Дармовым живут. Настригут белых грибов и на Даниловский рынок. Шебруны и есть.
– Грибы летом. А зимой что они делают?
– Зимой в примаках и берлогах. Легкий народец, не приведи Господь.
Я заварил у летней печурки крепчайшего чая, чаем мы и причастились. Жена подала нам по лепешке прямо со сковороды.
– Может, я бы и ушел с-под совхоза, – продолжая отвечать на вчерашний вопрос, говорил Иван, сворачивая самокрутку (с сигаретами в очередной раз начался кризис), – но опять сумнение. Ране больного отца сын прибирал, а кто теперь прибират старика? Пенсию кто начислит, если я не совхозный колхозник?
– Община деревенская, – отвечал я, – у казаков община создает фонд и ведет одиноких до могилы.
– Вишь, обчина, – думно согласился крестьянин. – А у нас каждый сам по себе. Как быть, Лизавета?
Он откланялся, но за воротами сказал: «Надо жить здесь зимой и баню срубить. Потому и топор тебе дарю, Иваныч». – И пошел шагом к Уздечке, снял на ходу яблоко, оглянулся, красивый. Трезвый Иван всегда красив в неполные свои пятьдесят лет.