К вечеру уже вся Огнева Заимка, от мала до велика, знала, что младшего Зулина заломал медведь-шатун. Новость обсуждали на все лады, она обрастала небылицами, потому как каждый добавлял, что ему прислышалось, и до Феклуши она докатилась в жуткой безысходности: Митенька при смерти и вот-вот отдаст Богу душу, Устинья Климовна велела старшим сыновьям гроб ладить.
Земля под ногами Феклуши качнулась, вода из ведер — она как раз от колодца шла, — плеснулась на снег и на юбку, и плескалась по дороге до самого дома, потому как Феклуша то шла рывками, то останавливалась, замирая, и снова срывалась с места, мелко перебирая ногами. Уже дойдя до дома, до самых ворот, Феклуша скинула с плеч коромысло и бросилась на бугор, к церкви.
Бежала так, будто за ней гнались волки. Запиналась на ровной дороге, несколько раз падала, вскакивала и неслась еще быстрее, не чуя под ногами земли. Вымахнула на бугор, взлетела на приступок, настеленный еще на живульку из толстых плах, и, помедлив, вошла в церковь.
Там было пусто, пахло деревом, на некрашеном еще полу сухо потрескивали свежие стружки. Иконостас был уже готов, и иконы, заказанные Дюжевым в Сузун-заводе, где на всю округу славились иконописцы, на днях доставили в Огневу Заимку и бережно установили. Теперь суровые лики безмолвно взирали на людей, словно хотели что-то строго спросить с них. Перед этим новым иконостасом и остановилась, замерла Феклуша, а затем медленно опустилась на колени и так же медленно осенила себя крестным знамением. Губы ее беззвучно зашевелились, шепча горячую молитву.
Плотники, работавшие в церкви, издали поглядывали на нее, но с расспросами и утешениями не лезли, занимаясь своими делами. А Феклуша все молилась и молилась, не поднимаясь с колен. День скатился к вечеру, темнеть стало — она даже спину не выпрямила. Два раза подходил Роман, трогал ее за плечо, говорил успокаивающие слова — Феклуша и головы не повернула в его сторону.
Простояла она на молитве до следующего утра. Сухими, молящими глазами истово смотрела Феклуша на иконостас, и губы продолжали шевелиться в беззвучном шепоте. Не слышала она, как скрипнула дверь, не различила легких шагов и прервала свой горячий шепот лишь тогда, когда услышала за спиной голос Устиньи Климовны:
— Ступай домой, девка, вымолила ты его, лучше стало…
6
Тихие снегопадные дни быстро кончились. Круто заломили морозы, и луна по ночам висела над землей в оранжевом ободе.
— Прямо не луна, а лунища, черт бы ее побрал, — досадовал Тихон Трофимович, шлепая босыми ногами по половицам и поглядывая в окно поверх занавески, — ишь пялится, как баба гулящая — никакого сна нету…
— Дак оно с какого рожна на сон-то потянет? Целый вечер сидим и никак один графинчик осилить не можем, — подал голос Боровой.
— Ты пей, пей, на меня не гляди, я старый.
— Ну а я молоденький, зеленый, как винцо. Пожалуй, и плесну. Эх!
Боровой выпил, крякнул и прямо ручищей загреб из чашки пригоршню крупной клюквы, уже успевшей оттаять. Поморщился, помотал головой и признался:
— А все равно у меня душа горит, Тихон Трофимыч. Горит… Кто же мне подсуропил-то? Раз-два, и, как щенка паршивого, за дверь выкинули… А? Это как? Беспорочного служаку!
— Так уж и беспорочного? Эка — девица невинная!
— Ну, бывало, принимал… подношения. Но слуга государев я верный был. Таких верных поискать надо!
— Вот и поищут, взамен тебя. Ладно, хватит жалиться. Ты сам-то догадываешься — почему так выплясалось?
Боровой помотал головой — «не знаю». А выплясалось, надо сказать, совсем криво. Внезапно к Боровому нагрянуло с проверкой начальство — нашли, как он клялся, кой-какие мелкие огрехи, но пыль подняли — до потолка, и шум — до губернатора. В оторопелости Боровой не успел и голову крутнуть на своей бычьей шее, а его уже и со службы выставили — ступай, милый, куда захочешь, а на пропитанье тебе Бог подаст…
Так ничего до конца и не поняв, Боровой заявился к Дюжеву, и вот уже три битых часа они рассуждали, ломали головы, пытаясь понять причину начальственного гнева, но ответа им не маячило. Одно было ясно: выставили Борового со службы не за мелкие грешки, обнаруженные при внезапной проверке — причина иная была, более важная, но вот ее-то и утаили.
Хотя, если честно, Тихон Трофимович подозревал, что давний его знакомец хитрит: не иначе сорвал с кого-то крупный куш, вот и отомстили, а он не признается и корчит из себя сиротину приютскую. Водился за бравым Боровым такой изъян: поймать на позорном деле иного знатного и богатого туза, который огласки боится больше, чем каторги, и за свою услугу — никому ни слова, молчок, тс-с-с… — запустить волосатую лапищу в пухлый кошелек. Один такой случай Тихон Трофимович знал доподлинно, потому как сам участвовал в высоких переговорах, выручая Дидигурова.
Крупно не повезло тогда дюжевскому компаньону, пролетел Степан Феофанович, как дурная пуля, — со свистом! А все блуд… Решил на старости лет именитый купец разговеться и завел себе пышную — груди, как два чугуна ведерных, — развеселую макаташку. Тихон Трофимович даже имя ее запомнил, нездешнее, — Клеопатра. Или, как звал ее в приливе нежных чувств Степан Феофанович, — Клепа-Клепочка. Говорила она, что из ссыльных полячек и даже, якобы, наполовину из графских кровей состояла. Вот и потянула графская кровь на нехитрый замысел: обчистила Клеопатра пьяненького Дидигурова в гостиничном номере, как липку. Да мало того, что всю наличность выгребла, еще и бумаги деловые с векселями прихватила, которые у Дидигурова в отдельной папочке лежали. Их бы, бумаги-то с векселями, в контору сначала завезти после разговора с компаньоном, тем же Дюжевым, а после уж в номера шастать. Да, видно, невтерпеж было… Никуда заезжать не стал Дидигуров, прямиком — в гостиницу… Гули-гули, воркованье, а утром очухался — мама родная, дай воды холодной! Ни денег, ни бумаг, ни векселей, а самое потешное — Клеопатра и штаны уперла, хоть в исподниках домой возвращайся. Ну, штаны-то ладно, нашли штаны, сам Тихон Трофимович и привез ему, а вот с бумагами и векселями — дело аховое.
Тогда-то и пришлось Тихону Трофимовичу, выручая компаньона, идти на поклон к Боровому. Тот расспрашивать стал — какая она из себя, Клеопатра эта? Какого роста, какого цвета глаза и волосы, как говорит, как ходит, да нет ли на левом мизинчике большой родинки, издали на перстенек похожей? Пришлось звать Дидигурова, чтобы он на все вопросы ответил. Степан Феофанович долго мялся, отнекивался — ну никак ему не хотелось, чтобы кто-то еще, кроме Дюжева, про это происшествие ведал. Но деваться некуда, пришлось и ему с Боровым встречаться, отвечать на все его расспросы, да еще и удивляться — откуда тот про родинку на левом мизинце знает? «Служба у меня такая, — хмыкнул Боровой, почесал мясистый загривок и дальше заговорил, как по писаному, будто бумажку читал: — Тютькина Капитолина Никифоровна, двадцати восьми лет от роду, из мещан, вероисповедания православного, по кличке «Графиня». Быстро входит в доверие к состоятельным людям. В год совершает не больше одной кражи, но крупной. Представляется домашней учительницей, либо служащей Сибирского отдела Императорского Русского географического общества, либо Технического общества, либо Общества исследователей Западной Сибири, что дает ей возможность везде обозначаться как приезжей. Ну, а дальше — скука… Вошла в доверие, обворовала… Такая вот Клеопатра Никифоровна… Чо, на сладенькое потянуло? И сколько нынче сладости такие стоят, а, Степан Феофаныч?»