Ну, до этого еще много воды утекло, тогда же у меня новая забота появилась. Донесли мне дворовые мои, что какой-то человек вот уж несколько дней около подворья нашего отирается. Я подумал, это кто-нибудь из скуратовских соглядатаев, с этим ничего поделать нельзя, но прознать, кто таков, не мешало, чтобы при встрече не сказать слова лишнего. Сел в засаду у щелки в тыне, дождался, оказался — вот те на! — Афонька Вяземский. Он-то что здесь потерял?! Поразмыслив немного, я к княгинюшке с расспросами приступил. Повинилась мне моя милая, что с месяц назад приоткрыла она ненароком в храме лицо свое, чтобы утереть слезу, в экстазе молитвенном по щеке ее побежавшую, и тут ее опалил взгляд чужой и нескромный, посмотрела она в ту сторону, откуда жар исходил, и увидела знакомую усатую физию окаянного Афоньки. С тех пор не дает он ей покою, в храме на проходе стоит, пытаясь ее внимание привлечь, даже писульку страстную ухитрился ей в терем передать с мольбами непристойными. Мне же она об этом ничего не сказывала из опасения, как бы я кого-нибудь в гневе не прибил.
— Эх, надо было тогда его голову на пике вздернуть, как ты предлагал! — закончила княгинюшка свою речь покаянную, нимало не смущаясь легким противоречием с предыдущими словами. — Теперь жалею, что удержала, да уж поздно!
— Поздно жалеть токмо главу отсеченную! — успокоил я ее. — Пока же голова на плечах, всегда есть возможность это упущение досадное исправить!
Но до этого еще далеко было, пока же мы приняли меры предупредительные: княгинюшка совсем перестала за ворота выходить, даже и в храм по воскресеньям, я же стражу дневную удвоил, а внимание ее наказом строгим утроил. Вы удивились, почему именно дневную? А ночью-то чего сторожить, ночью я сам завсегда дома. Я вообще бы стражу убрал, если бы был твердо уверен, что это Афоньку на решительный поступок подвигнет. Не мог же я драться с ним на задах своего двора, это было бы умалением моего достоинства, а вот если бы он в дом забрался, тогда другое дело. Тут бы я его с Божьей помощью непременно бы сокрушил. У меня уж и рогатина была припасена, всегда под рукой находилась. И засыпал я всегда со сладкой улыбкой, представляя, как он на той рогатине руками и ногами пресмешно сучит.
Вы спросите, почему я прямо к Ивану не пошел и на Афоньку не пожаловался? Во-первых, дело это личное и не след никого в него замешивать, даже и племянника любимого. Во-вторых, видел я от такой жалобы одни неприятности для себя. Вяземский-то последнее время действительно какой-то странный был, задумчивый и мечтательный, Иван его за это вышучивал, добиваясь у того имени зазнобы новой. Говорил, что ежели не ладится дело, так у Бомелия на такой случай порошок приворотный есть, а иноземцу не верит, так у нас свои умельцы имеются, взять хотя бы мельника Никанора неподалеку от Слободы, в пяти верстах. Весь двор на эти шутки смехом заливался, каждый норовил свои способы предложить боль сердечную успокоить, один другого мерзостней. Теперь вы понимаете, что, если бы пришел я к Ивану с жалобой, он бы легко все сложил и не только Вяземского, но и меня бы стал прилюдно вышучивать, и, что самое ужасное, имя княгинюшки моей стало бы всуе трепаться. Этого я никак не мог допустить! Так и жили втроем, я сам-третей, княгинюшка — ошую, рогатина — одесную.
* * *
Эх, кабы все страхи такие были, что их молитвой или хотя бы рогатиной победить можно было. Как бы легко жилось тогда на белом свете!
Но тут пошли у нас такие события, что мы даже об Афоньке окаянном забыли, а он, кажется, о нас.
Началось все с «царицы египетской». Княжна Мария все эти годы в Слободе жила, в царском дворце, на особой половине, и вела себя не в пример скромнее, чем в Москве, отбросила свои девчоночьи замашки, на лошадях не скакала, на пирах не только не плясала, но даже и появляться перестала, зато в храме завсегда рядом с Иваном стояла и молилась столь же истово. Я так думаю, что она в образ царицы входила, а быть может, и почитала себя таковой. Поговаривали, что она большое влияние на Ивана имела и многое чего ему на ухо нашептывала. Этого я доподлинно не знаю, поэтому промолчу. Вот брат ее, князь Михаил, тот на виду был, Иван его главой думы опричной сделал и всегда за свой стол сажал, это ему сподручнее нашептывать было, а Марии-то — когда и где?
А как исполнилось Ивану пятнадцать лет, так все стали обсуждать планы его женитьбы. О Марии Черкасской никто и не вспоминал, даже Захарьины, которые к идее своей давней охладели. Теперь они говорили о том, что хорошо бы взять Ивану жену русскую, из рода не очень знатного, не из боярского, но с обширной родней, эта-де родня Ивану крепкой опорой будет, в то же время не будет лезть вперед и их, Захарьиных, от трона оттирать. Я чуть не рассмеялся. Коротка же память людская! Самих-то под каким забором нашли, а теперь, вишь, рассуждают, как бы кто-нибудь их места первые у трона не поколебал.
Были и другие мнения, ведь женитьба царя — дело государственное, тут без долгих разговоров не обойтись. Понятно, что разговоры эти до Марии Черкасской донеслись, и начались во дворце скандалы, по горячности княжны весьма шумные, звон разбиваемой посуды вырывался даже на площадь торговую к великому соблазну народа. А ведь говорил я им, Захарьиным то бишь, что нечего фарфор во дворце заводить, золотая да серебряная посуда во всех отношениях лучше, не бьется и дешевле. На крайний случай ее можно в монету перелить, а что с осколками фарфоровыми делать, которые из дворца теперь коробами выносили?
С той поры Мария Ивана от себя уж не отпускала, всюду за ним таскалась. Вот и в Вологду с ним поехала, смотреть, как дела подвигаются на строительстве новой столицы. А уж из Вологды ее совсем плохой привезли, так что из возка пришлось на руках выносить. Две недели промучилась, иссохла вся и умерла. Иван, как вернулся, в великое расстройство пришел. С одной стороны, горевал сильно, на помин души ее такие богатые вклады в монастыри сделал, что и мы по смерти матери его, святой Анастасии, не делали. А с другой — приказал розыск тщательный провести и злодеев наказать без всякой пощады, кто бы они ни были.
Скуратов за дело с обычным своим рвением принялся и рыл, в общем-то, там, где следовало, в ближайшем окружении Ивановом. Но и другие не отставали, Захарьины сразу на Старицких указали, а вскоре и злодеев сыскали. Ими оказались дворцовый повар Молява с сыновьями. Под пытками признались они, что подучил их извести будущую царицу князь Владимир Андреевич, он же дал им порошок, от матери из Горицкой обители полученный, и двадцать золотых. И еще больше обещал, если они и самого царя испортят.
Иван немедленно приказать доставить в Слободу инокиню Евдокию, а князю Владимиру Андреевичу послал настоятельное приглашение приехать. Но не довелось мне свидеться с теткой Евфросиньей, погибла она по дороге, по одним рассказам, угорела, по другим — утопла в Шексне, угар с водой плохо сочетаются, так что у меня подозрения всякие возникли.
С князем Владимиром тоже незадача приключилась. Уже прискакал вестовой с сообщением, что они с супругой и дочерью младшенькой находятся в ближнем сельце Слотине и завтра прибудут. А на следующее утро другой вестовой с новостью ужасной: все скончались. Иван пришел в ярость неописуемую, собрав всех ближних своих, кричал, что злодеи изводят его родных и к нему подбираются, при этом выходило так, что все злодеи в этой самой палате сидят и злодеи — все сидящие. В конце концов Иван выбрал самых доверенных, то есть наименее подозреваемых, и отрядил на немедленный розыск. Так и поехали: Григорий Лукьянович Скуратов, Василий Грязной и я, конечно, хоть и очень мне не хотелось.
Предпоследний удельный русский князь нашел свой конец в тесной комнате на маленькой ямской станции. Владимир Андреевич лежал, благостный и прибранный, на кровати, а рядом дочка его, как уснула, милая. Княгиня же Евдокия полулежала-полусидела на полу у кровати с левой рукой, простертой к мужу и дочери, как будто в последние мгновения тянулась к ним, да так и не дотянулась. Рядом же с правой рукой лежал кубок опрокинутый, из которого натекла небольшая лужица вина. Никаких следов борьбы или насилия не было видно.
— Эх, — крякнул Скуратов с какой-то даже досадой и сказал, покачивая скорбно головой: — Похоже, что сами.
— Да уж, — кивнул головой Грязной, деловито осматривая комнату, — княгиня отравила мужа с дочерью, как я думаю, по сговору с князем, положила их на кровать, убрала, чтобы все пристойно выглядело, а потом уж сама.
— Не мог князь Владимир такого над собой сделать! Он в Бога веровал, а это — грех! — воскликнул я.
— А он и не делал, — сказал Скуратов, — он на жену все переложил. Нерешителен был и богобоязнен, это твоя правда, князь, вот всю жизнь женской волею и прожил, сначала мать, потом первая супруга, затем вторая, все как на подбор, сильные женщины были, упокой их Господи.