Ипполит Карлович смотрел на Сильвестра и улыбался. Лимонный сок вместе с мякотью тонкой струйкой стекал с его губ.
– Страстей и публики. Вот чего ты хочешь. И больше ничего. Вот и вся твоя погоня за правдой. Если это эффектно. Будешь правду. Матку. Рубить. А неэффектно. Не будешь.
Вдова Преображенского кинулась к гробу и стала жадно, часто целовать лицо Сергея.
– Лоб такой холодный, его ничем не согреешь, вот монетки, любые-любые монетки, пожалуйста, их можно подержать и погреть, погреть и подержать, и они уже теплые, а его лоб не согреешь, только сам весь холодом покроешься…
Отец Никодим отвернулся. Посмотрел в глубину церкви – туда, где не было людей. Ему вдруг почудилось, будто у него вырвали землю из-под ног. Но оказалось, что при этом он может стоять. И ходить. Потому он пошел к гробу Преображенского с сердцем легким. Страха не было совсем.
Сильвестр, видя решительнейшее выражение лица отца Никодима, мгновенно уступил ему место.
– Истинно, истинно говорю вам, – воскликнул отец Никодим, – если зерно, падши в землю, умрет, то прорастет и принесет много плода. Сергей – то семя, которое погибло, но принесет много плода. Я должен сказать о том, что меня мучило все эти дни. О том, чем стала для меня его смерть.
Ипполит Карлович сдавил в зубах новенькую лимонную дольку.
– Я с печалью думаю, – сказал отец Никодим, – почему погибает тот, кого так одарил Господь? Но с еще большей печалью я думаю, почему человек такого дара погибает от руки того, кто не достоин даже омыть его ноги?
Ипполит Карлович плюнул на пол лимонную кожуру.
– Омыть ноги значит. Недостоин. Как говорят мои друзья украинцы. «Цо есть хамство». А за хамство. Ответить тебе придется. Святой отец.
Отец Никодим остро почувствовал, что его жизнь теперь разделена непроходимой границей – до этих слов и после. Что он совершил выбор окончательный и бесповоротный. Этим признанием он забросил себя на такие высоты духа, что ему стало не по себе. Он оглядел толпу, которая начала шептать, вскрикивать, качать головами. Весть об убийстве разлеталась по храму, и на место скорби приходило смятение. «Нецерковное настроение у прихожан… – подумал отец Никодим. – Но как хорошо!»
Ипполит Карлович приблизил лицо священника. Стал наблюдать, как пробегают по нему бесстрашие, страх, растерянность, уверенность, восторг, ужас.
– Так вот же. Православный-то театр. Вот о чем он мне тогда толковал. И предъявил. На славу предъявил.
– Я говорю это сейчас, – голос отца Никодима срывался, – потому что несу ответственность за того, у кого болен дух, за Ипполита Карловича. Я не излечил его, поскольку сам был болен и сейчас болею. А значит, есть и моя вина в смерти того, кто сейчас лежит перед нами.
Ипполит Карлович злобно прошептал:
– Вот за это. Уважаю.
– Отец Никодим, – горестно зашептал Фома, – погубили вы себя. Служить мне теперь с другим священником. Эх!
Псаломщик, на которого сильнейшее впечатление произвел балабановский стих о водке, давно возмечтал о ней в сердце своем. Он твердо решил, что за перенапряжение последних часов заслужил свои сто. А то и свои двести. А то и свои триста. «А то и вовсе напьюсь», – подвел итог своим размышлениям Фома.
Наташа и Александр переглянулись, и одновременно у них возникла мысль уйти из церкви. Уйти как можно скорее. Они направились к выходу под крик отца Никодима:
– Он смотрит сейчас на нас! Он нас видит! И я прошу – покайтесь! Ипполит Карлович! Покайтесь! Милосердие Господа безгранично! Без! Гранично!
В толпе послышался шепот: не помешался ли батюшка? Как это Ипполит Карлович на нас смотрит? И так же, как скорбь только что сменило смятение, ему на смену пришел ропот. Возмущена была вся труппа – артисты, гримеры, осветители, рабочие сцены. Возмущение артисток, которые после вручения сорока семи роз побывали в особняке Ипполита Карловича, слагалось из непростых чувств. К нему примешивалась и злоба, и местами приятные воспоминания, и стыд, и разбитые надежды. В числе этих сложновозмущенных артисток была и Наташа. Но больше всего она боялась, что напоминание об Ипполите Карловиче разрушит их хрупкий, возрождающийся союз с Сашей.
Елена Преображенская подошла к отцу Никодиму и сказала:
– Вы представляете, мы неделю назад пошли с ним на концерт Гребенщикова… Сергей так его уважает, он его называет «Борис Борисович», только так, только «Борис Борисович». Ну и когда он пел «Серебро Господа моего», у моего Сергея кошелек стянули, – она вдруг звонко засмеялась. – Причем весь кошелек, весь! Вот именно что серебро! Серебро! – и она засмеялась снова.
Отец Никодим погладил ее по голове, и она, хотя вроде бы хотела продолжить рассказывать, внезапно сникла – плечи ее опустились.
Иосиф вдруг стал как-то болезненно энергичен, будто его внезапно включили. Он прокрался к господину Ганелю и сказал:
– Ну каково, а? Какой батюшка? Рыцарь! Рыцарь-батюшка!
Карлик тихо ответил:
– Я чувствовал… Но не думал, что окажусь прав…
Балабанов громко завопил:
– А-на-фе-ма-а-а!
Псаломщик Фома прошептал: «Господи, спаси меня, грешного, из этого ада. Артисты анафематствуют!»
– Позор толстосуму! – крикнул Иосиф и испугался.
Отец Никодим обвел торжествующим взглядом паству и понял, что пора бежать. Все когда-нибудь кончается, закончилось и его самовозгорание. Вдохновение покинуло его. И столь же торжественно он вдруг высказал мысль, которая явилась только сейчас и поразила его:
– Сильвестра защитит его талант, его мировая известность. Я же теперь беззащитен.
Сказал и понял: это ведь правда. «Господи, что же я натворил? Что же я натворил?» – забилось, затрепетало в его голове.
Господин Ганель, увидев, каким беспомощным стал взгляд отца Никодима, быстрым шагом подошел к нему:
– Вам сейчас лучше всего поехать ко мне. Причем немедленно.
– Правильно, правильно! – страстно зашептал священник. – Только к вам!
– Вы все здесь… все закончили?
– Я главное закончил, главное! Теперь без меня! Фома! Фома!
Насмерть напуганный псаломщик мелкими шажками подбежал к отцу Никодиму.
– Дослужи за меня. Теперь для меня – новая земля и новое небо.
– Отец Никодим, зачем же вы? – восклицал Фома. – Что же с вами будет?
– Правда воссияла! Вот что главное! – воскликнул отец Никодим и с тоской почувствовал, что все меньше верит сам себе. Там, на амвоне, он был герой, он был трагик, он был правдооткрыватель. А сейчас? Священник, создавший себе грозного врага. Запуганный человечек, ищущий щель, чтобы спрятаться.
– Боже мой, боже мой, как грустна вечерняя земля, – неизвестно почему сказал растерянный священник.
Ни господин Ганель, ни псаломщик Фома не обратили внимания на неуместность сказанного. Отец Никодим нервно, быстро погладил свою рыжеватую бороду, что делал только в минуты крайнего волнения.
– Фома! – зашептал он псаломщику. – Поезжай с ними на кладбище. А я удалюсь. А попросту говоря, убегу.
– Ну, я же, я… – забормотал Фома. – Я же никогда сам…
– Начинай путь свой! – вдруг снова воодушевился отец Никодим. – Ступай, милый, ступай, кроткий! Неси слово Христово! И спасай брата своего. Дай ему уйти от врага.
Господин Ганель потянул священника за рукав рясы. Отец Никодим перекрестил Фому, хотел сказать что-то очень возвышенное, но услышал шепот карлика:
– Драпаем, батюшка, драпаем!
Возникшая суета помогла карлику хотя бы временно не думать о смерти Сергея. Потому он и выбрал такое развязное слово «драпаем», чтобы с его помощью вырвать себя из тоски. Убедить себя, что попадает в захватывающий сюжет.
– Вы не упадете в рясе? – спросил карлик.
Эта шутка была лишней. Господин Ганель, хоть и чувствовал почти нежность к совершившему геройский поступок священнику, все равно чуть-чуть наслаждался его униженным положением. Еще сильна была память о том, как отец Никодим уничтожал их общее дело, как вредил Сильвестру и театру. Священник это понимал, а потому сказал кротко:
– Не упаду.
Господин Ганель молча потянул батюшку за рукав рясы.
Сильвестр с изумлением наблюдал, как господин Ганель уводит отца Никодима. Да, вот теперь батюшка заслужил аплодисменты. С удовлетворением он отметил, что атакующий театр произвел невероятный эффект. Пусть не с первого раза, но произвел. Не взять ли отца Никодима в труппу атакующего театра? Но, наблюдая, как властно господин Ганель тащит священника к выходу и как растерянно тот озирается по сторонам, он понял, что разыскать одаренного батюшку в ближайшее время ему не удастся. «Значит, – подумал Сильвестр, – он начнет одинокое театральное служение. Примет театральную схиму. Станет, прости Господи, священником-перформером».
Отец Никодим вдруг остановился. Захотел попрощаться с храмом, где прослужил долгие годы. Господин Ганель понял это и отпустил его рукав. Потом решил, что все-таки надежнее не отпускать, и снова цепко схватил черную ткань…