— Стращали, — поддержала подруга. — Не ходите туды.
— Почему?
— Дык…
— Ага! Мама наша, бывало, говорить: не ходите, Марь тама, сморить, усе! Забудешь и куды назад идить, и матьотца, и дом свой. — Лицо Евдокии Ивановны смягчилось, взгляд посветлел — воспоминания о детстве были ей, очевидно, приятны. — Птица облетаеть то место, зверь обходить, ниче тама кругом не растеть, один пар — клубьями, клубьями…
— Ета старшие стращали, — растолковала Анна Захаровна, — чтоб дети у тайгу далеко не заходили. Заблудиться ж можно. А меж собой другое говорили.
— Что другое?
— А усе, разное…
— Правда, — сказала Евдокия Ивановна. — И сама слыхала, и тетка Варвара говорила. Тоже говорить, идить-то туды не надо. Далеко, не дойдешь. Вырастешь, говорить, тада и иди. Када че у жизни худое будеть. Иди и подыши паром, и усе забудется. Пришел с горем — и забывается горе, с каким пришел. Пришел с заботой — и забота забывается. Сама-то тетка Варвара и с заботами и без забот туды ходила.
— Дорогу она знала, — поддакнула Анна Захаровна.
— Ну! Правда, спрашиваю, звери обходють то место и птицы облетають? А ниче, говорить, не правда. Зверей тама и нетути никакых — одны бурундуки ды зайцы. Потому какые звери, када посередке болота. А птиц, говорить, дык дажа больше, чем у другом лесе. А воздух тама чистый-чистый, и гулко: ударишь камушком по камушку — усе звенить кругом.
Визин затаил дыхание; он даже съежился, уменьшился за столом, чтобы как-то не сбить хозяйкиного настроения. Он ловил каждое ее слово, следил за интонацией. Он заметил, что порой она переходит с обычной разговорной манеры на некую сказовую или притчевую, как будто говорящая, забываясь, превращалась в ту, которая когда-то этими же словами рассказывала ей о Сонной Мари и обо всем с ней связанным. Минутами Визину даже чудилось, что он — на своего рода представлении, где сказительница, мастерица устного слова, выкладывает перед ним свое умение, и только тогда он спохватывался, когда становилось очевидно, что она воспроизводит чужие слова, стиль и тон. И он тут же себя одергивал, укоряя за излишнюю подозрительность и недоверчивость, приказывая себе не сомневаться в искренности и самобытности Евдокии Ивановны. Тем более, что именно в эти минуты очень менялось ее лицо: оно совершенно утрачивало резкие черты, становилось таинственным и притягательным. «Значит, к ней отсылают не только потому, что она племянница Варвары Лапчатовой», — подумал он.
— Вот рассказываеть-рассказываеть, дражнить-дражнить, а потома: далеко, говорить, ой далеко ето место, Дуняша. И не удумай туды ходить. Вырастешь, тада и пойдешь, есля нада станеть.
— Во-во, — встряла Анна Захаровна. — И нам, бывало: вырастете, тада и пойдете. Правильно, Дуня.
Анна Захаровна, видимо, все же перебила настрой хозяйки, и та замолчала, опустив глаза. Визин выждал некоторое время и решился спросить:
— Варвара Алексеевна одна ходила туда? Другие не ходили?
— Можеть раньше, до Варвары, кто и ходил. Дык кто знаеть, че тама раньше было. Некада было людям ходить — семьи, работа. А охотникам и шишкарям тама делать нече.
— Верно, Дуня, правильно. А усе ж таки и до Варвары ходили. Слыхала я. Было.
— Дык конешно было! — Евдокия Ивановна недовольно посмотрела на подругу; ей, видимо, не нравилось, что ее перебивают, норовят показать, что знают больше, чем она. — Рассказывали, дед Паша ходил раны лечить, када его ведьмедь подрал. Ен ведьмедя нашел и свалил. А тот его усе ж таки успел подрать. И ен, домой не заходя, прямиком, уроде, на Марь подался. Недели через две, говорить, тока и заявился. Живой, здоровый, одны рубцы осталися. Мы тада еще у люльке качалися.
— А помнишь, — не могла уняться Анна Захаровна, — малый-то Решаев заблудил? Уласка-то. Лет шесть ребенку. Узял и пропал. У лес, говорять, ушел: видал кто-то, как ен по проулку потрусил. Искали-искали, кричали-кричали, стреляли-стреляли — без толку. На третий день сам пришел — покусанный увесь, поцарапанный, одны лохмотья от штанов ды рубахи. И ниче не помнить: ни как зовуть, ни деревни, и не узнаеть никого, одну тока матерю и узнал. Посля уже разговорился: на Сонной, говорить, Мари был, хозяйкю видал. Какую хозяйкю? Хозяйкю, говорить. И усе. Как ополоумел малай. Такой и остался на усю жизню.
— А, — махнула рукой Евдокия Ивановна, — у етых Решаевых уся семья чудики одны. Отца евоного возьми, деда, братов, кого хошь.
— Ну, знаешь, Дуня, Улас усе ж таки был не такой…
— А какой?
— Особый, усе ж.
— Ага, «особый»… Тута Сонная Марь ни при чем, — сказала Евдокия Ивановна, усмехнувшись и многозначительно стрельнув глазами в подругу. Тута другое при чем.
— Ну ладно, ни при чем, — поспешила согласиться Анна Захаровна. — Че спорить-то? А вот с самой Варварой возьми.
— Че с Варварой?
— Ай забыла? Померла у ей мать. Тетка Ховра. И остались оны одны: трое детей. Варвара — старшая, Нюра ды Колькя, меньший самый, у гражданскую погиб, колчаковцы повесили. А отец ихный давно помер: пчелы закусали. Ну вот и одны — Варваре лет двенадцать и было усего.
— Одиннадцать, — уточнила Евдокия Ивановна.
— Одиннадцать. Вот. Похоронили матерю. Варькя — старшая, за хозяйкю, брата ды сестру кормить, одевать, мыть. И стала к им мать приходить, Ховра. Сядуть вужинать, а она — стук у дверю и заходить. «Здравствуйте, детки мои родные, как вы тута без меня?» И — к им за стол. Сидить, есть, Варьке подсказываете Кольке сопли вытираеть. А Варьке, говорила, кусок у горло не идеть. Ну иде тама, када такое — мученье одно. И остальные тожа сидять, глаза таращуть, есть не могуть. А Ховра поесть, усе съесть и пошла, «Вы, детки, матерю не забывайте, дверю не закрючайте». День проходить, другой, третий — целаю неделю отходила. И закрючала Варькя, и подпирала — усе равно: открыить и — нате вам: «Опять я пришла, нехорошо, детки, делаете, закрючаетеся, матерю не хочите пущать, покормить». Тута Варвара возьми ды скажи крестной своей, Аксенье: так и так, ходить кажный вечер, усе съедаить, скоро есть нече будеть. А Аксенья и говорить: «Не мать ета твоя, не Ховра». — «А кто?» — «А вот, говорить, ты, када она придеть, погляди ей на ноги». — «А как я погляжу?» — «А ты ложку под стол урони и уроде как подымать полезь». Ну она так и сделала. Приходить Ховра вечером, за стол: «Чем седня угощать будешь?» Варькя собрала, тока сели бац: ложку уронила. Полезла под стол подымать, глядить, а у ей не ноги, а копыта. Вот. Господи Исусе Христе, вон кто ходить-то, оказывается. Перекрестилась, и гостью — как корова языком. А младшие сидять, перепужалися, плачуть: «Иде мамка, куды мамка делася?» «Какая ж, говорить, она нам мамка? Не мамка ета, а…» Господи Исусе Христе… На другой день приходить: «Ты че, говорить, отрекаешься от меня?» — «Нет, говорить, от мамки родной никогда не отрекуся, а тока че ета у тибе заместо ног копыта?» — «А потому, говорить, что тама, иде я теперича, у усех так када сама будешь, сама и увидишь». И ходить, и ходить. Варвара сызнова — к крестной. А та: «Ты, говорить, када она придеть, скажи: не знаю тебя, не помню». — «Дык как не помнить-то, када помню. Как матерю родную не помнить?» — «Не путай матерю с етой, забудь». — «Ды как я забуду-то?» «Ты не матерю забудь, а того, кто к вам приходить». — «Ой, говорить, не могу». Ну Аксенья и говорить: «Тада тебе одна дорога: на Сонную Марь идить». — Анна Захаровна передохнула; воспоминания явно взволновали ее, и она не хотела этого показывать, и обвела, гостей смущенным, словно извиняющимся взглядом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});