Но царица-мать и не заметила, как я вдруг впал в оцепенение. Не дожидаясь моего ответа, она погрузилась в свои собственные думы и воспоминания. Потом сказала:
— Возможно, я кажусь тебе бесчестной и омерзительной, Синухе, после того как я говорила столь откровенно. Не суди меня слишком сурово за мои проступки, но постарайся понять. Нелегко юной дочери птицелова войти в женские покои фараона, где все презирают ее за темную кожу и широкие ступни, где она получает тысячи уколов со всех сторон и спасти ее может только прихоть фараона и красота ее юного тела. Так неудивительно, что я была не очень разборчива в способах и средствах, какими старалась завоевать сердце фараона; ночь за ночью я посвящала его в необычные таинства любовных игр чернокожих, пока он уже не мог больше обходиться без моих ласк и пока я не стала править Египтом, прикрываясь его именем. Это позволило мне расстроить все интриги в золотом дворце, избежать ловушек и разорвать раскинутые вокруг меня сети; я и мстила, не задумываясь, если на то была причина. Страх передо мной сковал все языки, и я правила золотым дворцом по своей воле, а юля моя состояла в том, чтобы ни одна жена не родила фараону сына, пока не рожу я. Поэтому ни одна жена и не родила ему сына, а дочерей, которые рождались, я выдавала замуж за знатных людей, — так сильна была моя воля. Все же сначала я боялась рожать детей, чтобы не испортить фигуру, ведь тогда только мое тело удерживало его и я еще не опутала его сердце тысячью сетей. Более того, он старел, и объятия, которые давали мне власть над ним, отнимали у него силы, так что когда наконец я решила, что пришло время родить, я, к моему ужасу, произвела на свет дочь. Эта дочь — Бакетатон, которую я все еще не выдала замуж; она — еще одна стрела в моем колчане. В колчане у мудрого всегда много стрел, и он никогда не полагается на одну-единственную. Время шло, и я была в ужасном смятении, пока наконец не родила сына. Он принес мне меньше радости, чем я ожидала, ибо он безумен; поэтому я сосредоточила все мои помыслы на его сыне, хотя он все еще не появился на свет. Так велика моя сила, что ни одна из жен фараона не родила ему сына, и за все эти годы рождались только девочки. Можешь ли ты, Синухе, как врач не признать, что мой магический дар поразителен?
Трепеща, я посмотрел ей в глаза и сказал:
— Невысокого полета и подлая эта твоя магия, великая царица-мать: каждый может увидеть, как ты вплетаешь ее в этот пестрый тростник.
Словно ужаленная, она выронила свою работу, ее красные от выпитого пива глаза вылезли из орбит, и она воскликнула:
— Ты тоже чародей, Синухе, или об этом деле знают все?
Я ответил ей:
— Когда-нибудь все выходит наружу. Быть может, у тебя и не было свидетелей, но тебя видела ночь, а ночной ветер многим нашептал о твоих делах. Правда, ты смогла укоротить людям языки, но не смогла заглушить шепот ночною ветра. Тем не менее циновка, которую ты плетешь, необычайно красива, и я был бы рад получить ее в подарок. Я высоко ценил бы его, конечно, выше, чем любой другой, получивший такой дар.
Пока я говорил, она понемногу успокоилась. Дрожащими пальцами она продолжала свою работу и снова пила пиво. Когда я замолчал, она бросила на меня хитрый взгляд и сказала:
— Пожалуй, я дам тебе эту циновку, если когда-нибудь закончу ее, Синухе. Это прекрасная циновка — и драгоценная, поскольку я сплела ее собственными руками. Этот подарок заслуживает ответного. А что ты предложишь мне, Синухе?
Я рассмеялся и равнодушно ответил:
— Уж раз я должен отдарить тебя, царица-мать, я дам тебе мой язык, хотя был бы рад, если бы ты оставила его на месте. Я не воспользуюсь им против тебя, ибо он уже принадлежит тебе.
Бормоча что-то про себя, она метнула на меня косой взгляд, а затем сказала:
— Зачем же мне принимать как дар то, что и так принадлежит мне? Никто не помешает мне укоротить твой язык. Заодно я могла бы отрезать тебе и руки, так что ты не сумел бы и написать то, чего уже не сможешь сказать. К тому же я могу отправить тебя в мои подземелья к моим дорогим неграм, откуда ты, вероятно, никогда не выберешься, поскольку они любят приносить человеческие жертвы.
Но я ответил ей:
— Видно, что ты выпила слишком много пива, царица-мать. Не пей больше сегодня, не то тебе приснятся гиппопотамы. Мой язык принадлежит тебе, и я надеюсь получить твою циновку, когда ты ее закончишь.
Я встал, чтобы уйти, а она захихикала, как это делают захмелевшие старухи.
— Ты очень позабавил меня, Синухе, очень позабавил меня!
Я оставил ее и вернулся в город невредимым, а Мерит разделила со мной циновку. Я не был уже вполне счастлив. Мои мысли постоянно возвращались к дочерна закопченной тростниковой лодке, которая висела над моей постелью, к смуглым пальцам, что связывали тростник узлами птицелова, к ночному ветру, который нес утлую лодку вниз по течению — от стен золотого дворца к фиванскому берегу. Я уже не был вполне счастлив, ибо во многой мудрости много печали, а это та печаль, без которой я мог легко обойтись, поскольку уже не был молодым.
5
Внешним предлогом моего путешествия в Фивы было посещение Обители Жизни. Годы прошли с тех пор, как я вошел туда, хотя мое положение черепного хирурга фараона обязывало к таким посещениям. Я также опасался утратить что-то из моего искусства, поскольку за все время моего пребывания в Ахетатоне я не вскрыл ни единого черепа. Так что я отправился в Обитель Жизни, где беседовал с учениками и обучал тех, кто специализировался в этой области. Поскольку более не требовалось готовить учеников к низшей жреческой ступени перед вступлением в Обитель Жизни, я полагал, что знания тоже освободились от пут условности и продвинулись вперед, так как уже не было запрета спрашивать «почему?».
Но тут меня ждало разочарование. Эти мальчики еще не дозрели и не испытывали ни малейшего желания спросить «почему?». Самым большим их стремлением было приобрести готовые знания, почерпнутые от их учителей, и видеть свои имена занесенными в Книгу Жизни, так, чтобы они могли тотчас же заняться практикой и зарабатывать деньги.
Теперь пациентов было мало, и прошли недели, прежде чем мне удалось вскрыть три черепа; я сделал это сам, чтобы испытать свое искусство. Эта операции снискали мне большое уважение; и врачи, и ученики льстили мне и восхваляли твердость и ловкость моих рук. Однако меня удручало подозрение, что эти руки уже не так искусны, как бывало. Мое зрение притупилось, так что я не мог установить болезнь с обычной для меня легкостью и уверенностью, и был вынужден задавать бесчисленные вопросы и проводить очень долгие осмотры, чтобы определить заболевание. По этой причине я ежедневно принимал пациентов у себя дома и лечил их бесплатно с единственной целью вернуть мою былую сноровку.
Из трех черепов, которыми я занимался в Обители Жизни, один я вскрыл из жалости, ибо больной был неизлечим и страдал от нестерпимых болей. Два других случая были интересны, и мне потребовалось призвать на помощь все мои познания и опыт.
Один больной примерно год назад свалился вниз головой с крыши, где развлекался с чужой женой. Он упал, спасаясь от мужа, но позднее очнулся без заметного повреждения. Некоторое время спустя он заболел священной болезнью и страдал от последующих приступов, которые неизменно следовали за выпивкой. Его не преследовали никакие видения, но он неистово кричал, брыкался, прикусывал язык и непроизвольно мочился. Страх перед этими приступами был столь велик, что он просил подвергнуть его операции. Я полностью обнажил поверхность его мозга, который местами почернел от запекшейся крови, и потребовалось много времени, чтобы ее удалить, а это не обошлось без повреждений. Однако этот человек больше не страдал от приступов, ибо умер на третий день после операции, как это обычно бывает. Тем не менее эту операцию провозгласили исключительно успешной; меня хватили за мастерство, и ученики тщательно следили за всем, что я делал.
Другой случай оказался простым: пациент был юношей, которого стражники нашли на улице — лежащим без чувств и ограбленным. Его голова была проломлена, и он был на грани смерти. Когда его принесли, я случайно оказался в Обители Жизни и увидел, что ничем не рискую, оперируя его, так как врачи отказались лечить его, уверенные в неизбежности его смерти. Я вскрыл раздробленный череп с возможной быстротой, убрал осколки кости с поверхности мозга и закрыл отверстие пластинкой из чистого серебра. Он выздоровел и был все еще жив две недели спустя, перед моим отъездом из Фив, хотя с трудом двигал руками и ничего не чувствовал, когда его ладони и подошвы ног щекотали пером. Я полагал, что со временем он будет совершенно исцелен. Случай был примечателен тем, что из-за спешки я не успел побрить его голову перед операцией, и, когда я сшил кожу головы поверх серебряной пластинки, волосы продолжали расти, как и прежде, и полностью закрыли рубец.