за руку здоровался, разглядел шрам над переносьем от медвежьих когтей… разговаривал с ним… Он великий медвежатник, а скромный…
Сухэ резко повернулся, осторожно приоткрыл войлочный полог двери, выглянул и, убедившись, что никого нет, тихо заговорил.
— А я вас, девочки, и в самом деле обрадую!.. Вчера ночью мы помогли Мягмару и Бадме бежать из тюрьмы. Сейчас они на свободе, в надежном месте. Собирайтесь!
Дари-Цо заплакала:
— Значит, я тебя больше не увижу? Увезет меня бурят к моим родителям.
Дари-Цо всхлипывала, как ребенок. Сухэ склонился над ней:
— Не плачь. Может, и увидимся еще. Едем скорее.
…Расставаясь, Сухэ подвел к Волчонку свою лошадь.
— Вот, возьми, Бадма, коня… Дарю своего любимца Бургута. Он из любой беды вынесет тебя.
— Чем же я-то, тала, отдарю?
— Ты меня уже одарил рассказом о Кешке, о Лобанове. Так одарил, что мне никогда не отдариться. Помоги им, Волчонок. Для людей они муку несут.
Сказал и умчался в звонкую степь.
Долго-долго стоял молча Волчонок и слушал эхо от стука копыт скакуна Сухэ-Батора.
…Рано утром они подъехали к одинокой юрте. В нежном блеске солнца даль степи погружена в дремоту.
С громким лаем несется им навстречу большая черная собака. Дари-Цо окликнула пса, и он подскочил к ней визжа от радости: подпрыгивает, обнюхивает девушку, машет хвостом.
Несколько овец и пестрая корова с теленком пасутся рядом.
— Это весь ваш скот? — спросил Волчонок.
Дари-Цо тревожными глазами оглядывала степь.
— У нас было две коровы… Где же моя большая Эрен?.. Неужели отдали ламе за лечение и… за то, что отпевал мою душу?.. Неужели?.. Ой!.. — Дари-Цо соскочила с лошади и кинулась к родному жилью. Вышедшая на шум мать в ужасе отступила назад, едва удерживаясь на ногах, завалилась обратно в юрту.
— Эжи! — со слезами в голосе вскрикнула Дари-Цо. Закрыв лицо, стоит у порога родной юрты и боится войти.
— Там кого бурхан дает? — послышался из юрты мужской голос.
Волчонок слышит заикающийся женский голос:
— Т-там… т-там мангус[104] в образе дочери.
Волчонок рассердился, резко потянул упирающуюся Дари-Цо, ввел ее в юрту. И в растерянности остановился. Юрта — дырявая. В ней плавает густой дым. Старики — на коленях… Черный очаг… Пустые утлы…
— Аба!.. Эжи!.. Это ведь я!.. Меня вылечил белый эмчи, — стонала Дари-Цо.
Старики перед божницей в жутком страхе несвязно бормочут молитвы.
Дари-Цо разрыдалась.
Очнулся Волчонок, подскочил к старику, схватил его за кушак, как ребенка поднял, поставил на трясущиеся ноги.
— Мужик!.. Хуже бабы!.. На, пощупай — живая плоть!.. А ты!..
Старик дрожащей рукой притронулся к плечу Дари-Цо.
— Уй, верно! — Заплакал от радости, обнял свою воскресшую любимицу. — Прости, доченька. Ты ж… у нас… одна… была… единственная… уговаривал ламу… а он… «хорони девку»… О-ма-ни-пад-ме-хум!.. — сквозь всхлипывания ронял слова на расстоянии верблюжьего шага друг от друга, а сам гладил, щупал, нюхал и целовал свою вернувшуюся из «загробного мира» дочку.
Дари-Цо теперь улыбалась.
Старуха все еще лежала на захламленном земляном полу. Сквозь рванье ветхого халата виднелись дырявые штаны и грязное тело. Вот она села, долго, со страхом и недоумением смотрела на обнимавшихся. Потом вскочила, оттолкнула своего дрожавшего старичонку и без памяти припала к дочери.
Волчонок осторожно попятился к выходу, в последний раз окидывая взглядом убогую черноту жилья.
…Скорее к своим!
…На границе, возле купеческого города Троицкосавского, остановил Волчонок Бургута. Спешился и поклонился земле Монгольской. Многое открыла ему эта древняя земля.
Явился вдогон Волчонку из-за синих-синих далей, с кладбища «Золотая Колыбель», старый Воуль. Вот он стоит согбенный, морщины на темно-коричневом лице разгладились в мягкой доброй улыбке. Он шепчет: «Ругают — молчи, бьют — стерпи, обманут — бог с ними…»
Волчонок вздохнул. Горький комок подкатил к горлу. Глаза увлажнились, и он прошептал Воулю:
— Не сердись, бабай!.. Я!.. Нет!.. Следы Волчонка не встретишь на своей тропе!.. Твоя вера не по мне — пустая она.
…Пасмурным июльским вечером, привязав к забору лошадь, ввалился в крайнюю избушку оборванный, усталый путник.
Вера, сидевшая у светца, охнула и выронила вязанье.
— О господи! Волчонок мой!!!
Глава пятнадцатая
Байкал почернел.
Второй день ненастье. Дует сильный «култух». Темные тучи низко опустились над Онгоконом, цепляются за макушки деревьев, за крыши домов, за мачты лодок. Нудный дождь-сеногной косыми струйками так нещадно поливает, что даже чайки и собаки убрались кто куда может.
Пароход «Феодосий» стоит недалеко от берега. Будто притаился он и недобро посматривает своими черными глазницами-иллюминаторами.
И лица рыбаков — темные.
Урядник и два казака прибыли за новобранцами. Бледные, испитые. Празднично выглядят лишь ярко-желтые околыши фуражек да такие же лампасы на штанах, а сами — туча-тучей — и им, видать, не сладко.
Волчонку не верится, что он дома.
Анка сидит у него на коленях, вертится, непоседа. То прильнет к нему, то тряхнет черноволосой кудлатой головкой, забавно набычится, вместо рог — крохотные пальцы. Бодает отца: «Бу-у!.. бу-у!» Достаточно «напугав» его, взбирается на плечи — оседлала!.. «Шпоры» под бока и понукает: «Чу, конька!» И он возит по избе Анку. А она обовьет его шею ручонками, прильнет щекой и кричит: «Тятя — мой!.. Мамка — моя! Теленок — мой!.. Ганька — мой!..»
На сердце Волчонка — тепло. Холодок монгольский растаял и исчез безвозвратно.
Распахнулась дверь. Магдауль встретился с глазами Веры — в них тревога.
— Волчонок, народ собирается на пирсе… парней увозят беляки… Пойдем? — поводит Вера плечами, стряхивает дождевые капли.
— Не-е, Вера, я Анкин «конь»… Хорошо нам!
— Ладно, носитесь по избе!.. — Вера грустно улыбнулась и снова ушла в ненастье.
Анка еще крепче прижалась к отцу, уткнулась в грудь головой, смолкла. Волчонок боится пошевелиться — Анка сопит во сне, уснула глупенькая.
Магдауль никогда не сторонился людей, сегодня же — боится выйти на улицу. Он знает — там сейчас слезы, а у него в сердце угнездилось счастье, да так переполнена душа им, что даже ненастный день — светел и ласков, темный угол за печью кажется ярко освещенным. Как хорошо дома! — пахнет Анкой и Верой; вот эти дровишки у плиты, и те пахнут родной тайгой, сыном…
«Э-эх, жили бы люди в мире да в ладу! Прав был бабай Воуль, когда учил: «Живи в любви, своей семьей, не копыться в чужой чум — каждый сам в ответе перед Буддой-Амитабой, каждый — в своем счастье!» А там, в степи монгольской, у старого ханского памятника, Сухэ-Батор говорил мне другое: «Помогай Лобанову — за народ муку несут». И коня своего отдал, не пожалел.