— Руки чешутся? — с хитринкой спросил Козак Мамай.
— А ну, подеремся малость, — невозмутимо кашлянув, пригласил владыка. — Ну? Давай?
Не долго думая, они обнажили сабли и, чтобы рука не скучала, в тени под вишнями начали дружеский поединок, как то бывало тогда между сечевиками, поединок — до первой крови, хоть и случалось частенько, что первая кровь становилась сразу и последней, ибо не один козачина сложил голову в том рыцарском азарте, — да и сам отец Мельхиседек когда-то немало приятелей ненароком отправил, забавляясь вот этак, на тот свет.
Потеха шла-таки не в шутку.
Аж искры сыпались от сабель.
Аж искры из глаз.
Искры из козацких сердец.
Только Ложка тревожно скулил, а куценький Зосима, довольно потирая ручки, забыл свою показную медлительность и возбужденно все кивал и кивал кому-то, призывая полюбоваться на то, как нежданно дошло до сабель — меж владыкой и незваным посланцем Запорожья, появление которого в городе Мирославе кое у кого из панов сидело в печенках.
Куценький монашек шептал про себя:
— Слава богу, поссорились! — и все кивал в дальний угол сада, чтоб оттуда подошел кто-то ближе — поглядеть, как свой своего рубит, ибо рыцари и впрямь рубились отчаянно.
Да тот, кого монашек Зосима столь настойчиво звал, издали взглянув на побратимский поединок, лишь обругал куцего, но тихонько, чтоб зловредный чернец, не дай бог, не услышал:
— Олух праведный! Соглядатай гетманский!
24
Ругался пан Куча тихо, потому что побаивался куценького монашка не без оснований.
Одержимый властолюбием, пан обозный сбирался тишком обмануть не только чужих, но и своих, хотя, впрочем, своих-то у пана Кучи и не было, ибо он мог считать своим лишь самого себя и собственную мошну, а чужими были все прочие, вся Украина, весь мир; не имея ничего за душой, опричь денег и наглости, он зарился на булаву, оттого и замыслов своих не мог раскрыть никому, даже законной жене, боясь — не гетманской ли пронырой легла она в его постель?
Замыслы Пампушки, как мы знаем, были весьма широкие, и пан обозный надеялся, спалив тогда в степи кучу ладана, скоренько найти в Калиновой Долине запорожские сокровища, тьму-тьмущую золота, чтоб стать на Украине магнатом и властителем.
А на пути к могуществу он должен был являть собою истого сторонника Москвы.
На том пути к булаве пан Куча замышлял завоевать доверие простого люда, хоть ему в том было помехой его собственное высокомерие, коего не мог он в себе преодолеть, его корыстолюбие и панская скаредность, его лютость в обращении с подчиненными.
На пути к свершению коварных умыслов оказался и епископ, ставший ныне военачальником: надо было его свалить, а то и уничтожить, и не за то лишь, что архиерей-полковник грозился повесить пана Стародупского за крюк ребром.
Правда, Пампушка не забывал угрозы, брошенной перед лицом мирославцев, ибо ведал, что Мельхиседек шутить не умеет. Стародупскому не так уж и хотелось, вместо того чтобы господствовать над всей Украиной, стать первой жертвой заскучавшего без дела палача Оникия Бевзя, вот почему пан обозный за несколько часов уже кое-что успел сделать в своем полку.
Во всех пекарнях города всходили опары, челядники уже рубили дрова и разводили огонь.
В кузницах стучали молоты, ибо надо было выковать десятки тысяч подков, не одну тысячу сабель и копий, наладить подбитые в бою пушки.
Уже и кухари с припасами подались на край Долины, где стеной стояли супротив вражеских полчищ мирославские ремесленники, босоногая челядь, наймиты, хлеборобы Долины и пришлое из Сечи козачество.
Уже окопы рыли там, на самом краю Долины.
Уже и пушки устанавливали по валам обеих Боплановых крепостей.
И, все то заварив за несколько часов, пан Куча-Стародупский пришел к начальнику, к полковнику мирославскому, чтоб сказать ему, как он, полковой обозный, все силы вкладывает в святое дело победы.
Наткнувшись в архиерейском саду на дружеский поединок, Пампушка подойти к полковнику не отважился, — очень уж не хотелось склонять непокорную голову перед врагом своим, перед чернецом Мельхиседеком, не хотелось, чтоб узрел сие ворог еще более страшный и коварный, таинственный и непонятный Козак Мамай.
А побратимский поединок «до первой крови» все еще продолжался.
Песик Ложка на обезумевших рубак уже сердился.
Злобно рычал на них, не разумея глупых человеческих развлечений, ибо рыцари исступленно рубились и рубились.
Если б наш Песик Ложка думал не прозой, как простые собаки, а был бы каким-нибудь собачьим рифмачом, то он и подумал бы, чего доброго: кабы каждая искра, с усердием высекаемая из сабель, да становилась диамантом, оба лыцаря давно увязли бы в самоцветах по колено, — но Песик поэтом не был и потому цены диамантам не знал, а поединок раздражал его все больше и больше, вот он и рычал укоризненно, не видя в том единоборстве ни красы, ни радости, ибо конца-краю этой сече не было и не было.
Владыка, правда, заметно запыхался уже, но, как то положено было козацкому полковнику, пощады у Мамая не просил.
Чуя его тяжкое дыхание, Козак прикинулся уставшим и стал молить о передышке, к тому же запорожца напугала и свежая кровь, что просочилась сквозь полотняную повязку на лбу владыки, на ране, полученной им во вчерашнем бою.
— Пощады просишь? — подозрительно спросил Мельхиседек.
— Прошу, святой отче, — покорно подтвердил Мамай, и сие покорство еще более насторожило владыку. — Запыхался малость на старости лет… — неуверенно отвечал, отражая удары сабли, Козак Мамай.
— Врешь, собачий сын! — рявкнул на побратима архиерей.
— Ни дна ни покрышки мне, если вру!
— Жалеешь меня, старого пса!
— Да покарай меня святой Дорошко, епископ тирский, что погиб от руки Юлиана Отступника, коли я вру хоть малость, коли я…
— Довольно! — снова рявкнул епископ. — Такую брехню смывают кровью! Ты сам — отступник! Не брат мне, не друг, не лыцарь, не запорожец, не христианская душа, а черт собачий! Берегись!
И его преосвященство снова кинулся в бой.
Без тени шутки.
Ибо рассердился-таки на старого побратима…
Пан обозный, сокрушенно махнув пухлой рукой, поспешил из архиерейского сада к себе домой, чтоб возвратиться сюда позже, с множеством ко владыке неотложных полковых дел.
Подался домой пан Куча не только оттого, что пузача раздражал бесконечный поединок, а допрежь затем, что его влекли туда особые обстоятельства: дома ждал его щеголеватый панок, вызволенный обозным из рук толпы, Оврам Раздобудько, принимать коего Демид Пампушка поручил своей обольстительной женушке, Параске-Роксолане.