— Там, должно быть, много священников, отказавшихся принести присягу? — спросил Эстебан.
— Там кого угодно встретишь, — ответил агент Директории с деланным безразличием, — депутатов, эмигрантов, журналистов, судейских чиновников, ученых, поэтов, французских и бельгийских священников…
Эстебан не счел возможным дальше проявлять любопытство и не спросил, где же именно находятся все перечисленные люди. Капитан «Венеры Медицейской» посоветовал ему передать деньги Бийо-Варенну через какого-нибудь надежного посредника. А пока что молодой человек поселился в гостинице некоего Огара, лучшей в Кайенне, — тут сносно кормили и подавали хорошие вина.
— У нас здесь гильотина не действовала, — сказал Огар, когда негритянки Анжесса и Схоластика, убрав со стола, пошли за бутылкой тростниковой водки. — Однако то, что выпало на нашу долю, пожалуй, еще хуже: уж лучше погибнуть сразу, чем умирать, так сказать, в рассрочку.
И хозяин гостиницы объяснил Эстебану, что следует понимать под выражением «годные для обработки земли», которые, по словам Жаннэ, составляли счастье ссыльных. Если в Синнамари, где находился Бийо, люди еще как-то жили, вернее, влачили жалкое существование и положение их слегка облегчала близость сахароварни и нескольких более или менее процветавших поместий, то уже сами названия «Куру», «Конамама», «Иракубо» стали синонимами медленной смерти. Ссыльные жили в определенных произволом властей местах, которые им запрещалось покидать, они ютились по девять, по десять человек в грязных лачугах, где больные спали вперемежку со здоровыми, как в трюмах плавучих тюрем; их окружали бесплодные болотистые земли, несчастные страдали от нужды и голода, они были лишены даже самых необходимых лекарств, лишь изредка какой-нибудь хирург, совершавший по поручению агента Директории инспекционную поездку, давал им немного водки в качестве средства от всех болезней.
— Вот что в наших местах именуют «бескровной гильотиной», — заключил свой рассказ Огар.
— Разумеется, все это весьма печально, — согласился Эстебан. — Но ведь тут отбывают наказание и немало таких людей, что сами расстреливали в Лионе, немало общественных обвинителей, немало политических убийц, которые доходили до того, что укладывали тела казненных в непристойных позах у подножия эшафота.
— Здесь все смешались: и праведники и грешники, — ответил Огар, отгоняя мух.
Эстебан уже собрался было расспросить собеседника о Бийо, но в эту минуту к столику подошел одетый в лохмотья и сильно захмелевший старик, который стал кричать, что бедствия, обрушившиеся на французов, вполне ими заслужены.
— Оставьте в покое гостя, — вмешался хозяин гостиницы, выказывая, однако, некоторое почтение к дородному старику, в котором, несмотря на жалкое одеяние, было что-то величественное.
— Мы жили, точно библейские патриархи, окруженные многочисленным потомством и стадами, мы владели фермами, и наши амбары ломились от зерна, — заговорил незнакомец медленно, чуть запинаясь и употребляя такие старомодные обороты, каких Эстебан никогда и не слыхал. — Нашими были земли в Пре-де-Бурке, Пон-де-Бу, Фор-Руаяле и во многих других местах, таких земель больше нигде не сыщешь! Ибо наше благочестие — наше великое благочестие — снискало нам божью благодать. — Он неторопливо осенил себя крестным знамением, и этот почти забытый всеми жест поразил Эстебана своей необычностью. — Мы были акадийцами[237], из Новой Шотландии, и хранили такую верность королю Франции, что сорок лет подряд отказывались подписать гнусную бумагу и признать своими властителями толстуху Анну Стюарт и этого короля Георга[238], которого нечистый, конечно же, будет вечно поджаривать на адском огне. А потом началась Великая Смута[239]. Пришел черный день, английские солдаты изгнали нас из домов, отобрали у нас лошадей и скот, опустошили наши сундуки, а мы сами были высланы в Бостон или — что еще ужаснее — в Южную Каролину и Виргинию, где с нами обращались хуже, чем с неграми. Однако, несмотря на нищету, недоброжелательство протестантов и ненависть всех тех, кто видел, как мы, точно нищие, слоняемся по улицам, мы продолжали прославлять своих владык: того, кто царит на небесах, и того, кто, наследуя отчий престол, царит на земле. И так как Акадия уже не была земным раем, каким она была в ту пору, когда наши плуги осеняло благословение всевышнего, нам сотни раз сулили вернуть земли и фермы, если мы только согласимся признать власть британской короны. И мы сотни раз отказывались от этого, сударь. В конце концов — после того как каждый десятый из нас погиб, после того как мы до крови расчесывали свои язвы и сидели на гноище, точно Иов, — нас освободили французские корабли. И мы возвратились, сударь, в нашу далекую страну, уверенные в том, что наконец-то дождались избавления. Однако нас расселили на худых землях, и никто не пожелал прислушаться к нашим жалобам. Но мы говорили: «Тут нет вины доброго короля, он, верно, ничего не знает о наших нынешних бедствиях и даже представить себе не может, какой была Акадия наших отцов». А позднее многих, и в их числе меня, привезли сюда, в Гвиану, где земля говорит неведомым языком. Мы, жившие среди елей и кленов, дубов и берез, очутились здесь, где приживается и прорастает лишь вредное семя, где поле, вспаханное днем, по ночам губит рука сатаны. Да, сударь, сатана тут повсюду, он вмешивается в любое дело. То, что ты хочешь вырастить прямым, вырастает кривым, а то, чему надлежит быть кривым, становится прямым. Солнце, поднимаясь весною над нашей Акадией, растопляло снега, даруя нам жизнь и радость, а здесь, на берегах Марони, оно становится сущим проклятием. От солнечного тепла и дождевой влаги в наших краях наливались колосья, а тут — это бич, тут солнце сушит посевы, а от дождей они гниют. И все же меня поддерживала гордость, — ведь я не отрекся от верности королю Франции. Я находился среди французов, и они, по крайней мере, относились ко мне с уважением, я принадлежал к свободному народу, более свободному, чем всякий иной, к такому народу, который предпочел разорение, изгнание и смерть отказу от верности своим владыкам… Нашими были, сударь, земли в Пре-де-Бурке, Пон-де-Бу, Фор-Руаяле… Но вот пришел черный день, когда вы, французы, — захмелевший старик при этих словах ударил по столу узловатыми кулаками, — дерзнули обезглавить нашего короля, вызвав этим Вторую Великую Смуту, и мы лишились почета и достоинства. Со мной стали обращаться как с человеком «подозрительным», враждебным сам не знаю кому и чему, — это со мной-то, хоть я уже целых шестьдесят лет страдаю только из-за того, что пожелал остаться французом, хоть я потерял все свое достояние, хотя моя жена умерла тяжелыми родами в трюме плавучей тюрьмы, так как мы не пожелали отречься от своей родины и веры… На свете, сударь, теперь только нас, акадийцев, можно считать настоящими французами. Все же остальные — просто смутьяны, забывшие и бога и совесть, они утратили свою честь и готовы смешаться с лопарями, маврами и татарами.
Старик схватил бутылку с тростниковой водкой, сделал большой глоток и, повалившись ничком на мешки с мукою, тут же заснул, все еще бормоча что-то насчет этой проклятой страны, где с деревьями нет никакого сладу.
— Слов нет, они и впрямь были достойными сынами Франции, — заметил Огар. — Беда их в том, что они пережили свое время. Они точно люди с другой планеты.
И Эстебан подумал о том, какая все-таки нелепость, что в Гвиане одновременно оказались и жители Акадии, убежденные в немеркнущем величии королевского режима, который был им знаком только по парадам, знаменам, портретам, эмблемам, и другие люди, которым все слабости и пороки этого режима были так хорошо известны, что они посвятили всю жизнь его ниспровержению. Мученики, ставшие жертвой своей полной неосведомленности, не в состоянии были понять мучеников, ставших жертвою слишком большой осведомленности. Тем, кто никогда не видел трона, он представлялся величественным и монументальным. Те же, у кого он все время был перед глазами, отлично различали все трещины и темные пятна на нем…
— Любопытно, что думают о боге ангелы? — сказал Эстебан, и вопрос его, должно быть, показался Огару верхом нелепости.
— Что он — напыщенный глупец, — смеясь, ответил владелец гостиницы, — хотя Колло дʼЭрбуа в последние дни своей жизни не раз взывал к нему о помощи.
Так Эстебан узнал о печальном конце вдохновителя лионских расстрелов. По прибытии в Кайенну он был вместе с Бийо устроен при лазарете, которым ведали монахини, и по роковой случайности попал в каморку, именовавшуюся «палатой Людовика Святого», — надо помнить, что именно Колло дʼЭрбуа требовал немедленного, безотлагательного осуждения последнего из Людовиков. С самого начала он предался безудержному пьянству, не вылезал из кабаков и писал на клочках бумаги бессвязные воспоминания, которые, по его словам, должны были воссоздать правдивую историю революции. Напившись, он горько оплакивал свою злосчастную судьбу и жаловался на полное одиночество в этом аду; старый комедиант сопровождал свои сетования такими патетическими жестами и воплями, что суровый Бийо выходил из себя.