— Вы Александру Владимировну знаете? — спросила она.
— Знаю, знаю, как же,— ответил он и быстро глянул, удивившись ее догадливости.
Разговор с гостем снова разволновал Варвару Александровну. Рассказала она о муже: он неправильно ведет себя, не думает, как спасать жизнь, дом и вещи. Рассказала о сыне. Все матери считают, что их дети наилучшие, она-то не из таких, видит недостатки своих детей. Вот у нее две дочери замужние, живут на Дальнем Востоке, она все их недостатки знает; но про Анатолия действительно ничего не скажешь, он и в детстве был спокойный, тихий, а когда был грудным, она с вечера покормит — и вот он спит до утра, ни разу не заплачет, не позовет, а проснется — тоже не плачет, лежит спокойно, глазки открытые — и смотрит.
Она стала рассказывать о невестке сразу же после того, как рассказала о младенчестве сына, словно между той порой, когда Анатолий лежал спеленатый, и временем его женитьбы прошел месяц или два.
Вероятно, в этом и была вечная особенность отношения матери к детям: в мыслях матери ее бородатые сыны бытуют рядом с младенцами, и до самого конца жизни в сердце старухи матери воедино слиты, неразличимы — светловолосый младенчик и морщинистый, с седыми висками, сорокапятилетний сын.
Но вот уж невестку она представляла себе совсем по-иному, в ней она не видела ничего доброго и ничего хорошего.
Михаил Сидорович из рассказа Варвары Александровны узнал много для себя нового о женском коварстве, чего не вычитал он и у Шекспира. Его поразила сила страстей в этой маленькой, казавшейся ему тихой и дружной рабочей семье.
Не утешаться, а утешать пришлось Михаилу Сидоровичу в этом доме.
Андреев вошел в комнату, поздоровался с гостем, сел за стол и заплакал. Варвара Александровна до того растерялась, увидев впервые в жизни слезы на глазах мужа, что выбежала на кухоньку: ей показалось — вот и пришел последний час.
Мостовской остался ночевать у Андреевых. Полночи просидели за столом старики.
Утром, когда Мостовской приехал к себе домой, Агриппина Петровна передала ему записку от Крымова. Крымов писал, что часть его некоторое время простоит в Сталинграде, но он должен с утра снова уехать на фронт и, как только вернется в Сталинград, зайдет к Мостовскому. В конце записки было приписано: «Михаил Сидорович, вы даже не представляете себе, как хочется вас видеть».
10
В воскресенье утром пришло письмо, адресованное Серёже. Евгения Николаевна, вертя конверт в руке, смеясь, спросила:
— Вскрыть или не вскрыть? Почерк явно женский. Военная цензура просмотрела, очередь за домашней. Судя по всему, от Дульцинеи. Прочесть, мама?
Она раскрыла конверт и, вынув маленький листок бумаги, стала читать. Вдруг она вскрикнула.
— Ах, боже мой, умерла Ида Семёновна!
— От чего? — быстро спросила Мария Николаевна. Она боялась умереть от рака и всегда находила у себя признаки этой болезни. Когда она слышала о смерти женщины своих лет, она первым делом спрашивала, не от рака ли та умерла. Степан Фёдорович ей говорил: «У тебя их столько, раков этих, что хоть пивную открывай».
— От воспаления легких,— ответила Женя.— Как же быть, переслать письмо Серёже?
Иду Семёновну, мать Серёжи, не любили в семье Шапошниковых.
Еще живя с мужем в Москве, она охотно отсылала Серёжу к бабушке на долгие сроки; до поступления в школу он иногда гостит у Александры Владимировны по четыре-пять месяцев.
Ида Семёновна жила в ссылке, в Казахстане, под Карагандой, а Серёжа поселился у бабушки. Письма сыну Ида Семёновна писала не часто.
Скрытный и молчаливый, он никогда не говорил о матери и на вопросы бабушки односложно отвечал:
— Ничего, спасибо, мама пишет, что она здорова, читает лекции по сангигиене и работает в клубе.
Но когда однажды в его присутствии тетя Маруся сказала, что Ида Семёновна в свое время мало уделяла внимания сыну и слишком часто ездила на курорты, он вскрикнул каким-то странным, высоким голосом, нельзя было разобрать, какое слово он произнес, и выбежал из комнаты, хлопнув изо всех сил дверью.
Александра Владимировна долго молча читала коротенькое письмо, его написала медицинская сестра в больнице, и задумчиво сказала:
— Последние дни она все вспоминала Серёжу.— Потом медленно вложила письмо в конверт и проговорила: — Мне кажется, не нужно письмо сейчас передавать Серёже.
— Ни в коем случае,— сказала Маруся.— Ни в коем случае, это бессмысленно и жестоко.— Она спросила: — А ты как думаешь, Женя?
— Не знаю, не знаю,— сказала Женя.
— Сколько же ей было лет? — спросила Маруся.
— Столько, сколько тебе,— ответила Женя, глядя на сестру сердитыми глазами.
11
Спиридонова вызвали в обком, к Пряхину. Причин для вызова могло быть много. Мог быть разговор в связи с общим положением: вопросы обороны и воздушной защиты станции, новые задания, выдвинутые новой обстановкой…
Но мог предстоять другой разговор, разнос — может быть, случай с аварией турбины либо случай, когда хлебозавод на два часа остался без энергии и сорвал своевременную выпечку хлеба, а может быть, жалоба судоверфи, которой Степан Фёдорович отказал дать добавочный ток от подстанции, а может быть, неготовность аварийного кабеля либо спор по поводу рекламации на недоброкачественное топливо.
Степану Фёдоровичу шли на ум объяснения и оправдания: многие квалифицированные рабочие сейчас в ополчении, износ оборудования, на линии мало монтеров, на заводских подстанциях плохо поставлено дело. Он ведь просил энергетиков Тракторного, «Баррикад», «Красного Октября» дать ему план, договориться и не создавать перегрузки в одни часы и недогрузки в другие, но они пальцем не ударили, наваливаются все вместе, а виноват он. Шутка ли — накормить энергией таких три гиганта. Они вдруг, в один час, втроем могут сожрать больше киловатт, чем пять городов.
Но Степан Фёдорович знал, что в обкоме не любят ссылок на объективные причины, скажут: «Что ж, попросим войну подождать, пока Спиридонов свои дела устроит?»
Степан Фёдорович хотел заехать домой, время позволяло, а он скучал по родным, если не видел их день-два, тревожился об их делах и здоровье. Но дома в рабочее время, вероятно, никого не застанешь, и Степан Фёдорович велел водителю ехать прямо в обком.
Возле здания обкома стояли часовые-ополченцы в пиджаках, перетянутых поясами, с винтовками на брезентовых ремнях. Они напоминали петроградских красногвардейцев, рабочих-бойцов времени первой обороны Царицына. Особенно один, с большими седеющими усами, словно сошел с картины.
Степана Фёдоровича взволновал вид вооруженных рабочих. Отец его погиб в Красной гвардии, защищая революцию, да и он мальчишкой стоял с берданкой на посту возле здания уездного ревкома.
Часовой у входа оказался знакомым, он до последнего времени работал помощником монтера на СталГРЭСе в машинном зале.
— А, здоро́во, рабочий класс,— сказал Степан Фёдорович и хотел пройти в дверь. Но помощник монтера спросил:
— Вам куда?
— К Пряхину,— ответил Степан Фёдорович.— Загордился, не узнаешь бывшее начальство? — Но лицо парня осталось серьезно. Преграждая Спиридонову дорогу, он сказал:
— Предъявите документы.
Он долго всматривался в партийный билет, дважды переводил глаза с фотографии на живую личность Степана Фёдоровича.
— Э, друг, ты совсем забюрократился,— сказал Степан Фёдорович, начиная сердиться.
— Можете проходить,— ответил часовой с тем же серьезным каменным лицом, и лишь в глубине его глаз мелькнул озорной огонек.
Степан Фёдорович, поднимаясь по лестнице, несколько раз насмешливо и сердито повторил про себя: «В войну играть затеяли».
Помощник секретаря, глубокомысленно молчаливый Барулин, носивший обычно галстук и кофейного цвета пиджак, был одет в защитного цвета галифе и гимнастерку, с ремнем через плечо, на боку у него висел наган в кобуре; сотрудники обкома, входившие в приемную, тоже надели гимнастерки. Почти у всех появились планшеты и полевые сумки.
В коридорах и приемной было много военных. Поскрипывая ладными блестящими сапогами и снимая кожаную коричневую перчатку с руки, прошел через приемную в кабинет сухощавый, статный полковник — командир стоявшей в городе дивизии. Все военные в приемной встали, вытянулись. И Барулин тоже встал, хотя он не был военным. Полковник узнал Степана Фёдоровича, улыбнулся ему, и Степан Фёдорович встал и поздоровался почти по-военному. Они познакомились в обкомовском доме отдыха, и воспоминание об этом знакомстве, совсем не военном, было связано с веселыми и приятными днями — прогулками в пижамах, купаньем, рыбной ловлей.
Полковник в своем безукоризненно сшитом кителе и лайковых перчатках походил на потомственного кадрового офицера, но как-то на ночной рыбалке в доме отдыха он, приятно окая, рассказывал Спиридонову о своей жизни: он был сыном вологодского плотника и в молодости работал по отцовской линии.