Полковник в своем безукоризненно сшитом кителе и лайковых перчатках походил на потомственного кадрового офицера, но как-то на ночной рыбалке в доме отдыха он, приятно окая, рассказывал Спиридонову о своей жизни: он был сыном вологодского плотника и в молодости работал по отцовской линии.
В приемную вошел председатель городского совета Осоавиахима, желчный человек, постоянно обиженный тем, что к нему и его работе областные работники относятся без должного почтения и интереса; сегодня, казалось, даже обычная сутулость его как будто исчезла, голос, движения стали уверенны и деловиты. Два парня несли за ним плакаты: «Устройство гранаты», «Винтовка», «Ручной пулемет».
— Журавлев уже утвердил,— сказал осоавиахимовец, показывая плакаты Барулину.
— Тогда их прямо в типографию,— ответил Барулин.— Я сейчас дам команду директору типографии.
— Только срочно, для полков ополчения, пока в поле не вышли,— сказал осоавиахимовец,— а то в прошлом году я месяц бился, пока напечатали сто плакатов, учебники печатали.
— Не задержит типография,— сказал Барулин,— вне всяких очередей, по законам военного времени.
Председатель Осоавиахима, сворачивая плакаты, пошел со своей свитой, оглядел рассеянным взором Степана Фёдоровича: «Знаешь, брат, хоть я тебя помню, но не до тебя мне сейчас».
А телефоны звонили беспрерывно.
То к Сталинграду подошла война! Звонили из Политуправления штаба фронта, звонил начальник зенитной обороны города, звонил начальник штаба бригад, работавших по подготовке укреплений, звонил командир ополченского полка, звонили из управления госпиталей, из управления снабжения горючим, звонил военный корреспондент газеты «Известия», звонили директора, приятели Степана Фёдоровича, один производил тяжелые минометы, второй — бутылки с горючей жидкостью; звонил начальник военизированной пожарной охраны завода. Да, вот здесь, в этой давно знакомой приемной, Степан Фёдорович ощутил, что война подходила к Волге.
Сейчас приемная в обкоме напоминала заводскую контору. Такой шум бывал всегда у дверей спиридоновского кабинета: волновались снабженцы, цеховые начальники, мастера, звонили из котельной, шумел представитель треста, толкался всегда чем-то недовольный шофер директорской легковушки. То и дело входили возбужденные люди: пар падает, напряжение упало, скандалит раздосадованный абонент, машинист зазевался, контролер просмотрел — и все это с утра до ночи, с шумом, звоном внутренних и городских телефонов.
Спиридонов знал примеры другого стиля в работе. В Москве его несколько раз принимал нарком. Его удивляла после отрывочных разговоров в учрежденческих комнатах, перебиваемых телефонными звонками и шепотом сотрудниц о последних событиях в буфете, спокойная обстановка наркомовской приемной и кабинета.
Нарком долго расспрашивал, разговаривал с ним подробно и неторопливо, словно у него не было важнее забот, чем обстоятельства работы СталГРЭСа. Спокойной и немноголюдной обычно была приемная секретаря обкома. А он ведь отвечал перед партией и государством за десятки сталинградских предприятий, за урожай, за речной транспорт… Но в этот день Степан Фёдорович видел, как вихрь войны ворвался в строгие, спокойные комнаты. События войны толпой входили в двери обкома. В тех районах, где прошлой весной по мирному плану осваивались новые земли, закладывались электростанции, строились школы, мельницы, где составлялись сводки ремонта тракторов и сводки пахоты, где с размеренной точностью готовились для обкома данные о ходе сева,— сегодня рушились дома и мосты, горел заскирдованный хлеб, ревел, метался скот, исполосованный очередями «мессершмиттов».
Тут, в эти минуты, Степан Фёдорович всем существом чувствовал, что волновавшие и мучившие его события войны становятся событиями сегодняшней судьбы его семьи, жены, дочери, близких товарищей, улиц и домов его города, его турбин и моторов. Они, эти события, уже не в сводках, не в газетных статьях, не в рассказах приехавших о т т у д а, они сегодня — жизнь и смерть.
К нему подошел заместитель председателя облисполкома Филиппов. Он, как и все, надел военную гимнастерку, на боку у него был револьвер.
Филиппов полтора года сердился на Степана Фёдоровича за то, что тот отказался дать ток для одного опекаемого Филипповым строительства. При встречах они обычно едва здоровались, а на пленумах Филиппов неодобрительно отзывался о руководстве СталГРЭСа: «Все крохоборством занимаются». Степан Фёдорович говорил среди товарищей:
— Да, имею я в лице Филиппова постоянную поддержку, чуть через него не получил строгача.
Сейчас Филиппов, подойдя к нему, сказал:
— А, Степа, здоро́во, как живешь? — и стал трясти ему руку. И они оба взволновались и растрогались, поняв, как мала была их пустая вражда перед лицом великой беды. Какие пустяки мешали иногда людям!
Филиппов кивнул в сторону двери и спросил:
— Скоро тебе? А то пошли в буфет, пиво Жилкин хорошее привез, и осетрина хорошая.
— С удовольствием,— сказал Степан Фёдорович,— я раньше назначенного часа приехал.
Они зашли в буфет для сотрудников обкома.
— Да, брат,— сказал Филиппов,— такое дело, сегодня в сводке немцы заняли Верхне-Курмоярскую, моя родная станица, там родился, там в комсомол вступил — и вот, понимаешь… Ты родом не сталинградец, кажется, ярославский?
— Сегодня мы все сталинградские,— сказал Степан Фёдорович.
— Это правильно,— согласился Филиппов и повторил понравившиеся ему слова: — Да, сегодня мы все сталинградские. Сводка плохая сегодня.
Какими близкими казались Степану Фёдоровичу люди. Вокруг — товарищи его, все свои, свой круг. Через буфет прошел заведующий военным отделом, лысый пятидесятилетний человек. Филиппов спросил его:
— Михайлов, пивка?
В мирное время Михайлов не был отягощен работой. О нем бессонные люди, кряхтевшие от напряжения во время выполнения производственных, посевных и уборочных планов, с усмешкой говорили:
— Да, Михайлов первым идет обедать.
Но сегодня Михайлов сказал:
— Какое там, вторую ночь не сплю, только что из Карповки, через сорок минут на заводы еду, в два часа ночи докладывать буду.
Степан Фёдорович сказал:
— Вот и Михайлову аврал пришел.
— Майором стал, две шпалы нацепил,— сказал Филиппов.— Вчера только присвоили звание. Пряхин вопрос ставил.
Как Степану Фёдоровичу были близки все люди вокруг, близки с достоинствами и с недостатками,— близки, понятны, дороги! Он всегда был сердечным и компанейским человеком, любил и помнил всех своих прежних товарищей и земляков — и парнишек-слесарей, и рабфаковцев, и студентов-практикантов, всегда осуждал зазнаек-карьеристов, гнушавшихся встреч с друзьями и сверстниками прошедшей скромной поры и искавших высоких знакомств.
И сейчас он чувствовал нежность ко всему миру своему: и к вышедшим в большие люди, и к тем, чья жизнь сложилась скромно…
А рядом возникло другое чувство — надвинувшейся чужой, враждебной силы, ненавидевшей тяжелой ненавистью весь мир, который он так любил,— и заводы, и города, и друзей его, и сверстников, и родных, и старуху буфетчицу, заботливо подносившую ему в эту минуту розовую бумажную салфетку.
Но у него не было слов и не было времени рассказать об этих чувствах Филиппову.
— Эх, Филиппов, Филиппов,— сказал он,— давай пойдем, время.
Они вернулись в приемную, и Спиридонов спросил у Барулина:
— Как там моя очередь к Пряхину, будто подходит?
— Придется подождать, товарищ Спиридонов, перед вами Марк Семёнович пройдет.
— Почему так? — спросил Степан Фёдорович.
— Я тут ни при чем, товарищ Спиридонов.
Голос у Барулина был безразличный, и назвал он Степана Фёдоровича не по имени-отчеству, как обычно, а по фамилии.
Спиридонов знал тонкую способность Барулина отличать самых важных посетителей от просто важных, просто важных от обычных, а обычных делить на срочно нужных, нужных, но не срочно, и могущих посидеть. Соответственно этому, Барулин одного провожал прямо в кабинет, о втором докладывал сразу, третьего просил подождать, и уж с ожидающими был разный разговор: одного спросит о школьных отметках детей, другого — о делах, третьему улыбнется и подмигнет, четвертого ни о чем не спросит, углубившись в бумаги, а пятому скажет с укоризной:
— Здесь, товарищ, курить не следует.
Степан Фёдорович понял, что из важных он попал сегодня в обыкновенные, но он не рассердился, а, наоборот, подумал: «Хороший Барулин парень, и ведь день и ночь, день и ночь!»
12
Когда Степан Фёдорович вошел в комнату Пряхина, то с первых же секунд почувствовал, что Пряхин остался таким же, каким и был.
Вся внешность его, и кивок головы, и одновременно рассеянный и внимательный взгляд, брошенный на Спиридонова, и то, как он положил карандаш на чернильный прибор, готовясь слушать,— все было неизменно. Его голос и движения выражали уверенность и спокойствие.