Во всех этих делах предстояло разобраться Марии Николаевне, и она заранее вздыхала и хмурилась, готовя себя к тяжелому, неприятному не только для Токаревой, но и для нее самой разговору.
Она вошла в просторную комнату, украшенную рисунками детей, и попросила дежурную няню позвать Токареву. Дежурная, девушка лет двадцати, поспешно пошла к двери, и Мария Николаевна, оглядев ее, неодобрительно покачала головой, ей не понравилась прическа девушки с челкой на лбу.
Она медленно прошлась вдоль стены, разглядывая детские рисунки. На одном был изображен воздушный бой: черные немецкие самолеты сыпались с неба, охваченные черным дымом и черным пламенем; среди них плыли огромные советские машины: на красных крыльях и красных фюзеляжах выделялись нарисованные особо густой красной краской пятиконечные звезды. Лица советских летчиков тоже были прочерчены красным карандашом.
На другом рисунке происходило сухопутное сражение: огромные красные пушки, изрыгая красное пламя, выбрасывали красные снаряды; среди взрывов, поднимавшихся иногда выше летевших в небе самолетов, гибли фашистские солдаты, в небе парили головы, руки, каски и большое количество немецких сапог. На третьем рисунке шли в атаку великаны красноармейцы, в могучих руках они держали наганы, размерами превышавшие черные немецкие пушчонки.
Отдельно в раме висела большая картина, писанная акварельными красками: молодые партизаны в лесу. Художник, очевидно из группы старших детей, бесспорно обладал дарованием. Пушистые березки, освещенные солнцем, нарисованы были превосходно. У девушек-партизанок, шедших по лесу, были стройные фигуры, загорелые колени, чувствовалось, что живописец уже хорошо знал свой предмет. Мария Николаевна подумала о дочери: ведь и она становится взрослой, и на нее парни смотрят вот такими глазами, как этот молодой художник. Парни-партизаны были румяные, ладные, с голубыми глазами. И у девушек были миндалевидные глаза, чистые и прозрачные, как небо над их головой. У одной девушки волосы волнами падали по плечам, у другой сложенные косы лежали вокруг головы, у третьей был венок из белых цветов. Хотя картина понравилась Марусе, она заметила в ней один недостаток: у некоторых юношей и у девушек были уж очень схожи лица, нарисованные в профиль, с одним и тем же поворотом; очевидно, художник пририсовывал пленившее его лицо с прекрасными, устремленными ввысь глазами то к девичьему, то к юношескому телу, а затем уж украшал его косами или кудрями. Но все же, несмотря на этот серьезный недостаток, картина волновала и восхищала — в ней очень хорошо было выражено идеальное и чистое, благородное и ясное чувство.
Глядя на этот рисунок, Мария Николаевна вспомнила свои споры с Женей; конечно, она, а не Женя, права в этих спорах. Женя ведь рисует то, что нужно и интересно ей, а здесь нарисовано то, что нужно и важно всем.
Вошла заведующая Елизавета Савельевна — толстая, седая женщина с сердитым лицом. Она много лет была работницей на хлебозаводе, потом выдвинулась как общественница, работала в райкоме. Ей предложили работать заместителем директора на том заводе, где она когда-то была хлебомесом. Дело у нее не пошло, она не умела проявлять директорскую власть. Через месяц ее сняли и назначили заведовать детским домом, и, хотя она перед этим окончила специальные курсы и работа эта ей нравилась, кое-что у нее и здесь не клеилось. Постоянно к ней приезжали инспектора, однажды ей вынесли выговор, а с месяц назад ее вызывали в райком ко второму секретарю.
Мария Николаевна пожала руку Токаревой и сказала, что приехала по кляузным делам.
Они прошли по недавно вымытому прохладному коридору, пахнущему приятной сыростью.
Из-за закрытой двери слышалось хоровое пение. Токарева, искоса поглядев на Марию Николаевну, объяснила:
— Это самая младшая группа, грамоте их учить рано, мы их пением занимаем.
Мария Николаевна приоткрыла дверь и увидела стоявших полукругом девочек.
В другой комнате сидел за столом курносый краснощекий мальчик лет пяти и рисовал в тетрадке цветным карандашом. Он хмуро посмотрел на Токареву и отвернулся от нее, продолжая рисовать, сердито выпятив губы.
— Почему он тут один? — спросила Мария Николаевна.
— Озорничал,— ответила Токарева и громко, серьезно добавила: — Это Валентин Кузин. Он нарисовал себе чернильным карандашом на голом животе свастику.
— Какой ужас,— сказала Мария Николаевна. И, выйдя в коридор, рассмеялась.
У Токаревой, видимо, была слабость к занавесочкам и накидочкам. Они белели в ее комнате и на окне, и на столе, и на кровати, и возле рукомойника. Над кроватью веером были повешены семейные фотографии — пожилые женщины в платочках, мужчины в черных рубахах с светлыми пуговицами. Тут же висели групповые снимки: видимо, курсы партактива, стахановцы хлебозавода.
Сев за стол, Мария Николаевна раскрыла портфель, вынула пачку бумаг. Первый вопрос касался помощницы кладовщика Сухоноговой. Одна из воспитательниц случайно проходила мимо дома Сухоноговой и увидела, что мальчишка этой Сухоноговой щеголяет в детдомовских ботинках.
— Почему вы до сих пор не приняли мер? — спросила Мария Николаевна.— Ведь заявление об этом давно сделано.
Токарева, не глядя на Марию Николаевну, ответила:
— Я расследовала подробно и к ней на дом ходила. Это не кража, действительно ее мальчишка развалил сапоги и в конце зимы не мог в школу ходить… Она сдала сапоги в починку, а ботинки взяла на два дня только, она эти ботинки обратно сдала, без износу, когда из ремонта сапоги вернули. А она говорит — то коньки, то лыжи, не заставишь дома сидеть. Ну и развалил сапоги. А ордеров в это время у меня не было. И ведь война… и мужа с первых дней в армию взяли.
Мария Николаевна отлично понимала доводы Токаревой.
— Ох,— сказала она,— милый друг, я не спорю, что Сухоногова нуждается, но ведь это не повод, чтобы заимообразно брать ботинки из кладовой. Вы говорите — война, да, вот именно война: теперь, как никогда, свята каждая государственная копейка, каждый кусок угля, каждый гвоздь…— Она на мгновение запнулась и тотчас, рассердившись сама на себя, продолжала: — Подумайте, какие страдания переносит народ, какие реки крови льются в борьбе за советскую землю. Неужели вы не понимаете: нет места для рассусоливания в эти дни. Да я родную дочь покарала бы суровейшим образом, соверши она малейший проступок. Сделайте из нашей беседы соответствующий вывод, не тяните волынку.
— Я сделаю, конечно, сделаю,— сказала со вздохом Токарева и вдруг спросила: — А как же насчет эвакуации?
Вопрос этот не понравился Марии Николаевне.
— Об этом,— сказала она,— вас известят.
— А дети сами говорят,— извиняющимся тоном проговорила Токарева.— Ведь пережили сколько, одних бойцы подобрали, на машинах привезли, других беженцы подхватили, третьи сами кое-как приплелись. Ночью, когда самолеты летают, они лучше взрослых различают, какие немецкие, какие наши.
— Да, кстати,— сказала Мария Николаевна,— как Слава Березкин, которого я к вам определила? Мать просила узнать о нем.
— Не очень хорошо, он последние дни простужен. Вы сами с ним поговорите, пройдемте в стационар.
— Попозже, когда кончим дела.
Мария Николаевна стала расспрашивать о чрезвычайных происшествиях в детском доме; их оказалось немного.
Один четырнадцатилетний паренек ночью забрался на склад, похитил восемь полотенец и скрылся. Второй, хорошо успевавший в занятиях, был встречен воспитательницей на толкучке, где он выпрашивал деньги на кино. Когда его стали расспрашивать, оказалось, что он деньги не тратил на кино, а копил их на черный день.
— А если детский дом разбомбят немцы, куда я тогда денусь? — сказал он.
Елизавета Савельевна к событиям такого рода относилась спокойно.
— Дети хорошие,— сказала она решительно.— В проступках раскаиваются, если пристыдить и объяснить. Подавляющее большинство честные, славные. Советские дети! Тут, между прочим, наций у меня с войны целый интернационал, раньше были только русские, а теперь стали прибывать с Украины и Белоруссии, и цыгане, и молдаване, и кто только хотите; и я даже сама удивилась, как дружно живут, никакого различия между собой не делают. А если иногда и подерутся, то на то они и ребята. На футболе это и не с детьми случается. Даже сплочение у них какое-то получилось: и русские, и украинцы, и армяне, и белорусы, а хор один…
— Это чудесно,— убежденно сказала Мария Николаевна и вдруг взволновалась,— просто замечательно то, что вы рассказываете…
Она знала в себе это счастливое волнение — оно приходило каждый раз, когда жизнь сливалась с ее представлением об идеале, с ее верой. Слезы выступали у нее на глазах, дыхание становилось быстрым и горячим. Большего счастья она, казалось ей, не знала. Ни в семье, ни в своей любви к дочери и мужу она не испытывала большего счастья, чем в такие минуты. Поэтому она сердилась и оскорблялась, когда Женя, ничего не понимая, рассуждала о сухости ее характера.