давно, мелкие одинокие снежинки серебрили его виски. Как когда-то давно, голос, охрипший на морозе, выводил грустную мелодию, рвущуюся из его сердца и устремленную – к ее. Будто то была тонкая нить, что связала их когда-то давно, и он лишь молился о том, чтобы и теперь еще она существовала. Потому что все в нем кричало – он не сумеет жить без нее! Он никогда не умел без нее жить с того самого дня, когда встретил юную графиню дю Вириль, в тот же день их первой встречи ставшую женой его покровителя. Ставшую герцогиней, проклятием его и благословением его. Ставшую для него – всем.
И эти дни, когда он будто сошел с ума, может быть, они только привиделись ему? Может быть, ничего не было? Не было этого безумного года? И он все тот же трубадур, влюбленный в герцогиню, стоящий у стены Трезмонского замка, и молящий ее о милости даровать ему свое сердце.
Он тот же. А она? Она та же?
Когда они ехали в Фенеллу что-то в нем шевельнулось навстречу ей – и нашло в ней отклик. Так, будто это его душа вернулась к нему и говорила с ее душой. Этот момент совершенной близости, близости, что была сильнее и крепче поцелуев, объятий, слов – не почудился ли он ему?
Господи… что это было тогда? Значит ли это, что вера его затмила разум? Пусть! Пусть! Если только она его любит, ему не нужен более разум. Ему останется только вера – и это единственное, что имеет значение.
- Я люблю вас, мой трубадур, - послышалось откуда-то от кустарников. – Я никогда и никого не любила, кроме вас.
Серж вздрогнул и обернулся в поисках источника голоса.
- Катрин… - шепнул он, будто не веря себе.
Она вышла из тени и подошла к нему ближе.
- Ваша канцона прекрасна, но ужасно грустна, - улыбнулась уставшей улыбкой. – Мне жаль, что так все вышло.
- А вы ведь когда-то любили мои грустные канцоны, - тихо ответил Серж.
- Я и сейчас их люблю. Но я знаю, что вам больно, потому что мне тоже больно.
- Вы… замерзнете здесь…
Не выдержал. Бросил дульцимер на землю. Рывком притянул ее к себе и ладонями обхватил лицо. Такое прекрасное, такое любимое лицо, заменившее ему целый свет.
- А вам больно, Катрин? В самом деле, больно? Вы не придумали себе эту боль?
Она слабо дернулась в его руках. Показалось… ей все показалось. И весь разговор по дороге домой был лишь в ее голове.
- Вы по-прежнему не верите мне, - она помолчала и, сделав глубокий вдох, сказала: - Мессир, вы вправе поступать, как сочтете нужным. Я подчинюсь любому вашему решению.
- Я верю вам, - прошептал он, удерживая ее, не давая ей вырваться. – Я верю вам, если вы верите самой себе. Потому что люблю вас слишком сильно, чтобы не верить. Вы слышите, Катрин? Я вам верю!
Она приложила ладони к его рукам.
- Слышу, - шепнула она. – Я слышу вас, даже когда вы молчите.
Серж сглотнул ком, подступивший к горлу и склонился к ней, собираясь ее поцеловать, но остановился за мгновение до того, как их губы могли соприкоснуться.
- Верните мне поцелуй, что задолжали в утро, когда мы расстались в этом саду. Ведь вы тогда целовали меня, жена моя. Так довершите то, что начали тогда.
Не мешкая ни минуты, Катрин обвила руками его шею и прикоснулась губами к его губам. Сначала легко и нежно, но с каждым движением ее поцелуй становился все более жадным и нетерпеливым. Она целовала его так же, как тем утром. Так же, как могла целовать только своего любимого трубадура.
И задыхаясь от нежности и желания, захвативших его, он подхватил ее на руки, оторвался на мгновение и прошептал:
- Я больше никогда не стану петь канцон зимой. Вы мерзнете.
Увернувшись от его губ, она рассмеялась:
- Это жестоко – лишать меня своих канцон на целую зиму. Лучше не пойте их на дворе, чтобы в следующий раз мне не пришлось вновь выходить за вами.
- Прекрасно! Отныне я стану их петь исключительно в нашей спальне! – он, смеясь, глядел на ее лицо, на нежные губы, на ясные глаза, на высокий лоб, на рыжую прядку, торчавшую из-под капюшона. И вдруг смех замер на его губах. Лицо сделалось серьезным и мрачным.
- Прости