Когда я подходил к дому, хозяйка моя, как я уже говорил, нанизывала на нитки тарань. Мой приход вызвал заливчатый лай Боцмана, старавшегося, как я понял, выслужиться перед своим хозяином (пусть, мол, хозяин не думает, что, когда он был в море, я без него тут обленился).
Чрезмерное усердие пса и, вероятно, мое появление оборвали какие–то разговоры. Чувствовалось, что разговоры велись серьезные и стороны к соглашению не пришли… Но обе эти несогласные стороны как–то единодушно радостно встретили меня.
— А, Лексаныч! — сказал Данилыч и мигом поднялся. — А я — то думал, не загулял ли наш гость после моря!
Расплылась в улыбке и хозяйка.
— Добрый вечер, — сказала она и, не дав мне ответить, спросила: — Где же это вы пропали? Мы с Алек- сан Данилычем так за вами беспокоились, так беспокоились!
Сказав это, она сложила вывернутые губы бантиком и приветливо улыбнулась. Данилыч же поглядел на нее и иронически ухмыльнулся: мол, вот старая, ну и дает!
Я сказал, что был на почте и в правлении колхоза.
— Ах, что ж я, дура! — спохватилась она. — Извиняйте меня… Я зараз!
С этими словами она оставила рыбу, нитки, подошла к умывальнику, раза два постучала медным штырем — сполоснула руки, быстро вытерла их и кинулась накрывать на стол.
— Не беспокойтесь, — сказал я, — я уже сыт.
— Как это сыт? Рази в столовой накормят, как дома? Нет! Нет!
Что может сделать опытная женская рука! Стол мгновенно преобразился. Среди обилия нарядных южных овощей и фруктов, разных рыб во главе с несравненной таранью, среди малосольных, сражающе пахнувших пряностями помидоров хозяйка щедрым, царственным жестом поставила бутылку горилки. Боже, что сделалось о Данилычем! Но я не стану описывать этого, потому что его святая, честная натура в этот момент дрогнула, он сдался перед этим жестом, не подозревая всех последствий его. Горилка оказалась рыболовным крючком не только для Данилыча, но и для меня. Мы оба, как лопоухие ротозеи, «клюнули» на него.
38Я сидел на носу лодки и смотрел вперед, в розоватую дымку горизонта. Было раннее утро. Борта лодки холодные и мокрые от росы. Седой росный налет блестел и на чехле мотора, и на шпангоутах, и даже на причальном кольце.
Море выглядело как стоячее болото. Легкий дымок испарений тянулся от него, как от парного молока. Недалеко от берега вскидывалась рыба. Это кефаль играла. Над нею, чертя острым крылом, словно алмазом по стеклу, резали воду чайки. Они пронзительно кричали, будто были обижены кем–то.
Наш выход в море задерживался из–за бензина. Наде же было мне послушаться Скибу!
— Завтра получите, — уверял он, — в любой час: хоть в три, хоть в четыре. Тильки скажите, когда вам треба, я прикажу кладовщику!
Я сказал, что мы будем выходить в четыре часа утра.
— Добре, добре, — отвечал он, — и кладовщик будет, и бензин будет.
Шел шестой час. Ни кладовщика, ни Данилыча, который пустился на квартиру к кладовщику со словами; «Я выгоню его из теплой постели в одних подштанниках!..»
У меня трещала голова, и было стыдно вспомнить, как я во время ужина, сбитый с толку похвалами Данилыча, сам расхвастался, как барон Мюнхгаузен.
— Если б мне дали, — говорил я, — права и средства, я переделал бы Азовское море! Я начал бы с того, что отворил все лиманы, прочистил бы подводные луга. Привел бы в порядок реки, удобрил бы заливы и бухты, запустил бы в море новые виды рыб с целью акклиматизации…
Боже! Чего только я не наговорил!
Данилыч тоже хорош! Когда я расхвастался, поддакивал. А под конец, растроганный тем, что его хитрая и коварная жена поставила на стол еще вина, разошелся и сам. Да так, что нельзя было остановить его.
— Знаешь, Маша, — говорил он. — Лексаныч — мужик на миллион!
Хозяйка пыталась одернуть его:
— У тебя все на миллион! И вон тая жердь, и корзина, и Боцман — все на миллион!
— На миллион, точно! — подтвердил Данилыч и продолжал: — Морская наука не такая уж шибко трудная. Нужно тильки — о! — Он постучал себя по лбу. — От тут иметь трошки, и любой может постичь ее. Да! Надо тильки помнить, шо как называется… Ну, допустим, по–нашему, по–рыбацкому, морская трава есть камка… А по–ихнему, по–ученому, она… зостера. Верно я говорю, Лексаныч? То–то! Или вот рачки такие на песке, у воды, те, шо, как сумасшедшие, прыгают, они по–ученому называются «понтагаммарис». Верно я говорю, Лексаныч? Или ракушки… Для нас ракушки, а для ученых одни есть «митилястера», другие вроде как «сын да с ними»… Верно я говорю, Лексапыч? Или там, когда море по–нашему начинает цвесть, тоись муть по ей пойдет такая, шо белую тарелку на десять сантиметров в воду опустишь, а ее не видать… По–ученому это значит не цвет, а «планктон»… Верно я говорю, Лексаныч?
Рассказ Данилыча был прерван самым неожиданным образом: хозяйка поставила перед ним стопку. Данилыч широко раскрыл глаза.
— Мне-е?..
— А кому же? — сказала она.
— Ну–ка, рюмочка–каток, покатися мне в роток! — Он выпил, встал из–за стола и сказал: — А зараз спать!.. Завтра подыму, Лексаныч, до света…
Когда он ушел — Данилыч решил спать в моторке, — хозяйка сказала:
— Не придется вам, Сергей Александрович, завтра в море идти! Не пущу я его!
Она произнесла это таким тоном, каким судьи выносят приговор.
— Позвольте… Как же так?
— А так! Не пущу, и все тут! Я отойти от хаты не могу через это. Сижу как привязанная. А уйду, птица голодная, Боцман некормленый… Люди мимо ходют. Что ж я, ни за так буду себе якорь на шею вешать? Какой толк, шо он с вами ходит? На жалованье он чи шо? Мы шо, богатеи какие? Гляньте, руки все потрескались, мозоли как у верблюда.
— Подождите, — сказал я, — давайте утром при нем поговорим.
— Нечего и говорить! Я тут хозяйка: как скажу, так и будет!.. А с него брать нечего: он инвалид, пенсионер, понятно? А кому нужен, пускай деньги плотят. Александр Данилыч не пацан какой–нибудь, а шхипер первой статьи…..
Несколько раз я пытался прервать ее. Но где там! Когда она наконец кончила говорить, я понял, что возражать ей или там упрашивать ее — дело бесполезное. Я лишь спросил, сколько же, по ее мнению, Данилыч, как шкипер, мог бы получать, плавая со мною на обыкновенной моторной калабухе.
В ее глазах вспыхнул жадный огонек, она еле приметно улыбнулась уголками губ. На толстых щеках загорелся легкий румянец. Маленькие глазки сузились. Она облизала толстые губы, быстро, с опаской посмотрела по сторонам и тихо сказала:
— Не менее пятисот!.. За меньшее не пойдет!
— Что ж, — сказал я и сделал паузу, внимательно разглядывая свою хозяйку, будто впервые видел ее.
А она, волнуясь от ожидания того, что я скажу, спружинилась.
— Что ж, — повторил я. Глаза ее чуть–чуть расширились и снова сжались. — Я согласен, — сказал я.
Она вздохнула свободно. Я отсчитал двести пятьдесят рублей и, подавая ей, сказал:
— Вот за полмесяца. Остальное потом. Расписку напишем сейчас.
Она подняла испуганные глаза:
— Расписку-у?
— Ну да, расписку.
— Это зачем же?
— Как зачем?.. Мне в деньгах придется отчитываться.
— А эти деньги не ваши?
— Мои.
— Зачем тогда расписка?
— Затем, что деньги эти подотчетные…
— Подотчетные, — в раздумье произнесла она. — Ну что ж, давайте пишите…
Когда расписка была ею подписана, она жадно схватила со стола деньги и, с хрустом комкая их, проворно ушла в комнату.
Я тоже ушел к себе и стал готовиться ко сну. Хотя в хате стены были довольно толстые, я слышал, как хозяйка кряхтела, как скрипели ящики комода, куда она, по–видимому, прятала деньги. Потом она что–то шептала, молилась, что ли, или рассуждала вслух. После этого слышались вздохи, громкие позевывания и присказы: «Спаси нас, боже праведный!»
Скоро шепот стих. Не слышно было вздохов и позевываний. Только где–то в зале, как здесь называют горницы, под шкафом отчаянно гремела мышь, по–видимому пыталась протащить в норку свою добычу… Я засыпал тяжело и долго.
39Когда я услышал стук в дверь, мне показалось, что я только–только задремал. Причем задремал так сладко, что меня зло взяло на того, кто стучался. Но отвечать я не торопился: а вдруг это мне приснилось?
Стук повторился.
А может быть, уже утро?
Пока я шарил по столику, ища фонарик, ко мне снова постучали.
— Кто там? — шепотом спросил я.
— Я…
— Данилыч?
— Нет. Это я… Марь Григорьевна…
— Какая Марья Григорьевна?
— Хозяйка ваша… Вы не спите?
— Не сплю, коль разбудили…
— Выйти можете?
— Что случилось?
— Выйдите…
— Сейчас, — сказал я.
«Чего ей еще надо? — думал я, одеваясь. — Какая все–таки бесцеремонность — разбудить человека ночью, а для чего?» И тут меня осенило: «А вдруг она передумала? Или, наоборот, что–то новое надумала? А может быть, время вставать? Тогда для чего она спросила, могу ли я выйти?»
Одевшись и наконец найдя фонарь, я поглядел на часы: было двадцать минут четвертого — пора вставать. Значит, нечего сердиться на нее. Однако что же она хочет от меня?