Конечно, можем! Больше того, должны!
Чем дальше мы с Данилычем двигаемся по водному зеркалу моря, тем становится виднее, что морем, в сущности, серьезно никто не занимается. Оно запущено. Много гнилостных растений и просто мусора и промышленных отбросов сваливается в море. А дельты рек настолько густо затянуты зарослями, что они стали фильтрами питательных веществ (например, детрита), поступающих из рек в море. Каждый день мои тетради заполняются новыми записями, в моторке стоит батарея бутылок и банок с пробами, в жестяной коробке несколько катушек отснятой фотопленки.
Данилыч с усмешкой смотрел на мою возню с банками и бутылками и прозвал все научное оборудование «магазином». Но после того как я рассказал ему, какой «товар» нужен мне для моего «магазина» и для чего вся эта затея, стал не только помогать мне, по и относиться к моему делу с большим уважением. Скоро он сам довольно свободно разъяснял рыбакам цели нашей экспедиции и с видом знатока говорил о расчистке и оздоровлении нерестилищ, мест для откорма молоди и нагула половозрелой рыбы, о гидрологическом обмене и режиме моря и о запрещении ставных мелкоячеистых неводов.
— Шо это дасть? — спрашивал он и тут же сам себе отвечал: — Во–первых, будет шо кушать красной рыбе и частику. А если им будет шо кушать, то и народу достанет.
Рыбаки согласно кивали. Данилыч искоса поглядывал на меня. Я никогда не поправлял его на людях, и он, ценя это, не злоупотреблял моей деликатностью. Данилыч рассказывал рыбакам, как мы «расшнуровываем» лиманы, добываем образцы зостеры, берем пробы планктона. Он умел без особого напряжения о скучных и серьезных делах рассказывать весело и увлекательно.
Я полюбил его за мастерство. Отличный шкипер, кок, моторист и матрос, он успевал помогать мне во всех изысканиях. Данилыч был любопытен, как шестилетний «почемучка». Скоро я стал замечать, что его любопытство перерастает в любознательность.
Он был всегда чуток, не беспокоил меня, когда я вел записи или над чем–нибудь задумывался, даже двигался неслышно.
Сегодня, когда я поддался на его уговор вернуться в Слободку за почтой и для пополнения запасов, чтобы не мешкая отправиться на кубанскую сторону, в Темрюкский залив, мне вдруг стало грустно, захотелось побыть одному. Я оставил Данилыча у моторки, ушел на самый конец косы. Достигнув отмели, я долго стоял в густой, теплой воде. Передо мною, насколько хватало глаз, расстилалось сомкнувшееся где–то в немереной дали о нежно–палевым небом море. Слегка покачиваясь, набегая на песок, оно словно бы вздыхало. Раздумывая о судьбе моря, я не сразу догадался, что крик, который я давно слышу, вовсе не крик «мартына», выискивавшего на отмели зазевавшуюся рыбешку, а голос Данилыча. Да, это был его голос, а не крик голодной чайки. Он стоял на костылях метрах в двухстах от меня и, помахивая кепчонкой, звал в моторку.
36Возвратясь к моторке, я в последний раз осмотрел лиман и устье вырытого мною канала, и мы отчалили.
Когда долго бываешь в отлучке, не слышишь радио, не видишь газет, кажется, что за это время в мире произошли какие–то гигантские события, и что без тебя в институте, наверное, не справляются, и что родные уже делают запросы о тебе… Но вот пришли мы в Слободку, и оказалось все на месте: «у Вани», «у Гриши», а также в «Сельмаге» те же покупатели и те же товары. На берегу, перед Слободкой, по–прежнему сушится камка.
Конечно, удалось заметить некоторые изменения. Семья, месившая в день моего приезда саман, начала перевозить готовые кирпичи к месту постройки дома. А в десяти шагах другая семья затеяла глиняное тесто для лепки самана к своей постройке. Радиорепродуктор дома отдыха на всю Слободку передавал песенки Лолиты Торрес из кинофильма «Возраст любви». Произошли изменения на почте: там вместо беременной женщины сидела молоденькая девушка в форменном кителе. У нее было бледное лицо с мелкими веснушками, аккуратно выщипанные бровки и пышные золотистые волосы — северянка, по–видимому. Мужчина сидел на старом месте и так же настойчиво по телефону по буквам передавал телеграммы.
Из писем, пришедших на мое имя, я узнал, что за время моего отсутствия жизнь в институте не остановилась, что многие мои товарищи так же, как и я, все еще бродят в экспедициях: одни — на просторах северных морей, другие и третьи — на Дальнем Востоке, на Каспии, на Аральском море, на Байкале. Мои родные сообщали, что дома в общем все в порядке, если не считать того, что младший братишка, Антошка, схватил первую двойку нового учебного года, что в Москве льют дождя и на рынках, в овощных палатках и даже просто на тротуарах идет бойкая торговля мелитопольскими и камышинскими арбузами, болгарским и румынским виноградом, помидорами — словом, в столице в разгаре осень.
От матери просьба привезти акационный мед и свежее постное масло, ну там, конечно, рыбу, а фрукты ни в коем случае не возить, так как в Москве их много и они сравнительно дешевы…
Акационный мед нужен отцу: у него гипертония, и врачи рекомендуют мед не гречишный и не липовый, а именно акационный, то есть собранный пчелами с цветов акации. Постное масло свежее нужно матери: у нее больная печень, ей нельзя есть животный жир.
Отец, мама!.. При воспоминании о них у меня где–то глубоко–глубоко, на самом донышке сердца, что–то защемило так жалостно и вместе болезненно, будто я что–то важное для них не сделал или не так сделал… Как же летит время! Вот я, оказывается, уже вырос, а отец и мать состарились. Гипертония у отца, болезнь печени у матери… Грустно!
Но почему я о них только теперь подумал со щемящей болью в сердце? Почему я вдруг так неожиданно понял, что они старенькие? До сих пор они для меня всегда были молодыми. А маме все, даже дядя Аркадий, человек, как он любил говорить, «разменявший седьмой десяток», даже он говорил: «А ты, Надежда, удивительно молода. Когда ты идешь с Сергеем (это со мной), нельзя сказать, что он твой сын, а ты его мать… Понимаешь, насколько ты молода?» И вот уже не молода моя расчудесная мамочка и стар отец… А до сих пор они для меня всегда были молодыми… До сих пор… А впрочем, что это я заладил: «до сих пор» да «до сих пор»? Уже битых два часа хожу я по Слободке: мне незачем идти в «Сельмаг», и не приглашали меня вторично на почту, а в чайной просто нечего делать, да и ни к чему стоять у автобусной остановки (я никуда не собирался ехать), и со Скибой уже обо всем переговорено: бензин будет выдан по первому требованию… Зачем же я захожу во все эти места по нескольку раз? Зачем я стою на причале и смотрю в море, хотя на горизонте ни одного корабля? Какое там! Даже ни одного облачка! Зачем, наконец, я сижу битых три часа на причале среди слободских мальчишек, ловко, «наподдев», таскающих бычков?
Все затем же, что я ищу встречи с Галинкой. С тех пор как увидел ее, постоянно думаю о ней, хотя и обманываю себя и делаю вид, что не думаю. Но разве сердце обманешь? Я думал о Галинке там, в море, встречая утреннее солнце, когда море, пески, небо — все тонуло в червонном золоте, при закате, когда смотрел на тревожно плывшие в дальние края облака…
Что это, любовь?
Темнеет. На берегу ни души. Слободка словно вымерла: все мужчины в море, где–то в районе мыса Кзантипа, на юге, берут лобана; а женщины заняты по горло: ремонтируют дома, убирают овощи с огородов, заготавливают впрок синенькие, собирают виноград, нанизывают на нитки готовую к вялению рыбу. В магазинах скучающе лузгают семечки «Вани» и «Гриши», на почте груды нераспроданных газет — некому покупать: мужчины, как уже было сказано, в море, а курортники давно разъехались. Жизнь, кажется, вся перекочевала в школу, где раздается знакомый всем всплеск голосов… А море не шелохнется и поблескивает в сутеми, как атласное покрывало. Не нравится мне такое море! Лучше бы волны, лучше бы ворчало оно, чем так вот лежать, как смирная, сытая кошка…
37Данилыч сидел на узенькой скамеечке под окном горницы и усердно «смолил» папироску. Мрачное выражение лица никак не вязалось с его общим видом. В бане он, что ли, побывал? На нем чистая рубаха, волосы пышные, на щеках глянец, а усы — прямо литые из бронзы.
Хозяйка выглядела, как обмакнутая в мед пшеничная пышка. Она сидела на карликовой скамеечке, у летней кухоньки, перед лоханью, полной выдержанной в тузлуке рыбы, и нанизывала ее по одной на толстую капроновую нитку. И по мере того как на нитке набиралась сотня таранек, относила на вешала для вяления. Боцман, внимательно следивший за действиями своей хозяйки, к рыбе был равнодушен, хотя и много раз принюхивался к ней.
Никто во всей Ветрянской округе не умел так готовить под вялку тарань, как моя хозяйка. У нее покупали вяленую рыбу даже местные рыбаки. Все дивились, как это у нее получается такая изумительная продукция. Одни говорили, что у нее бочки особые; другие ссылались на соль: мол, у нее соль с Айгульского озера; третьи уверяли, что она имеет «рецеп особый» и в тузлук кладет какую–то кавказскую траву. Но что это за соль, какой «рецеп» и эта самая трава, никто не знал. Рыбачки пытались узнать, подкидывались к Марье — не сказала. Мужья поили Данилыча — тоже ничего не добились. Ее тарань просвечивалась, как сердолик, только у хвоста имела небольшую мутнотцу, под морскую воду. Была она в меру солона и не пересохлая, а так на зубах вроде хрустит и вроде «балансе делаеть», и всего в ней вдоволь: и мяса, и соли, и в особенности «скуса».