— Ici, ils dansent et tout ira bien[iv], — вспомнилось мне почерпнутое у Новодворской, и хотя милиционер очень вряд ли понял меня, но некий дух Свободы он, очевидно, ощутил, так что толчок в спину оказался чрезмерно жёстким.
— Граждане… — начал было мужчина официального вида, зашедший к нам с папкой в руках.
— Хотя какие вы теперь граждане, — перебил он сам себя, сморщившись так, будто под носом ему помазали дерьмом, но, на мой взгляд, явно переигрывая в своём отвращении, — В общем…
— … согласно постановлению…
События начали разворачиваться стремительно, будто их, и всех нас, и само время, засунули в некую метафизическую стиральную машину и включили на тысячу оборотов. Судя по всему, кто-то там, из престарелых олимпийцев, решил переиграть ситуацию, максимально её ускорив.
Вероятнее всего, кто-то из Членов сказал фразу про «Пинком под зад», усилив её решительным взмахом старческой руки, и подчинённые, знающие своего шефа лучше Конституции СССР, приняли эти слова к исполнению, и события пошли по ускоренному протоколу.
— Да… — ерунда, — отмахнулся спешно подъехавший адвокат на вопросы, скривив лицо, — аппаратные игры! Объяснять и так-то долго, а если вы не в теме, то и с объяснениями не поймёте.
— Вот же ж незадача, — внезапно расстроился он, — забыл! С вечера вам бутерброды приготовил, но с утра на телефон сколько звонков было, что совсем из головы вылетело!
— Ерунда, — скупо усмехнулся отец, и мы с мамой, переглянувшись, молча согласились с ним. Какая, к чёрту, еда… у меня от волнения желудок к горлу подкатывает, у мамы, судя по её виду с зеленцой, ситуация аналогичная.
Развивать тему мы не стали, сосредоточившись на документах и последних инструкциях.
Сопровождающие нас советские чиновники, число которых перевалило за третий десяток, активно этому мешают, требую что-то, наседая и всячески набирая очки в глаза товарищей и конкурентов.
— Послушайте…
… но слушать не надо — это, как я уже сказал, не для нас и не в нашу пользу.
— Я требую немедленно! — шумит одутловатый, одышливый чиновник в костюме из спецраспределителя, и я с трудом, да то и случайно, понимаю — он хочет, чтобы перед отъездом мы подписали что-то, осуждающее не то сионизм вообще, не то отдельных сионистов.
Но всё это уже последние судороги, и нас выводят под конвоем на крыльцо.
Людей неожиданно много! Знакомые, малознакомые и совсем незнакомые, они мелькают, как в стробоскопе — так, что успеваю выхватывать немногое и немногих.
Киваю, машу рукой и улыбаюсь, улыбаюсь, улыбаюсь… Мы, чёрт подери, уезжаем!
— Ici, ils dansent et tout ira bien, — снова повторяю я, поймав глаза Леры, — Просто не сразу!
… и на этом меня запихали в ПАЗик вслед за родителями. Рывок, резкая остановка, снова рывок, и автобус с нами, с конвоирами и адвокатом внутри, поехал в аэропорт.
Окна в автобусе задраены — очевидно, из тех же соображений, из каких нам запретили в здании суда не то что открывать их, но и подходить близко. А вдруг мы, о ужас, начнём выкрикивать антисоветские лозунги, высунув в окошко головы⁈ Это ж ЧП! Ситуацию на Политбюро разбирать будут!
Или — выброшенная в окно записка, скомканная, незаметная…
… чтобы что? Кому? Что и кому мы можем передать? Ну бред же, бред…
… а они в таких условиях живут, не замечая и не понимая всей абсурдности своей жизни.
Это уже не Испания времён Торквемады[v], то бишь Иосифа Виссарионовича, но аналогии, включая ханжество, религиозность, и привычный, застарелый, загнанный в подсознание страх, в наличии. В наличии же, рядом с собственным страхом — гордость за огромную Империю, за страх соседей перед твоей страной, готовность умирать за то, чтобы было — так!
Христианская, то бишь коммунистическая идеология для объединения, цементирования Империи, аутодафе для еретиков, изгнание неверных…
Явственно увидев на месте комитетчика в штатском инквизитора в рясе, поёжился, разом будто замёрзнув в жаркой духоте, и постарался выбросить эти мысли из головы. Сколько в моих мыслях правды, а сколько за уши притянуто, сказать сейчас невозможно. Всё это так… даже не вилами на воде, а пальцем по воздуху.
Не особо увлекаясь в прошлом социологией и психологией, прекрасно, тем не менее, помню некоторые примеры, вошедшие во все учебники, когда очевидные, казалось бы, вещи, были по факту полностью зеркальны. А строить предположения на собственных страхах и фантазиях, если я хочу заниматься реальными делами, нельзя.
' — Ещё одна проблема, — мрачно подумал я, чуть сползая на сидение и упираясь коленками в спинку переднего, — Отсутствии нормальной, не высосанной из пальца, статистики по СССР, и уж тем более — достоверных социологических исследований. Вот как в таких условиях работать?
Если глава государства после войны рассказывает о безвозвратных потерях семи миллионов человек[vi], то о какой-то достоверной статистике может идти речь? Цифры потом, конечно же, пересматривали, но насколько я помню, даже в будущем, при открытых, казалось бы, архивах, историки до сих пор спорят о потерях!
— Как там говорят… есть ложь, наглая ложь, и статистика! А советская статистика, это, наверное, вообще что-то за гранью!'
— Всё нормально? — сразу отреагировала сидящая позади мама, тронув меня за плечо.
— А? — не сразу отреагировал я, — Да так… и так-то нервы на взводе, так ещё и духота. В голову всякое лезет.
— Да, духота, — вздохнула мама, и замолчала, потому что… а что тут сделаешь?
Окошко открыто только у водителя, который отделён от салона не то чтобы герметичной, но всё ж таки перегородкой, и не только мы, но и сопровождающие нас люди плавают в собственном поту. КГБшники (вот уж кого не жалко!) и вовсе в костюмах, добротных, советских, шерстяных…
Когда автобус слегка разгоняется, то ещё ничего, салон хоть как-то обдувается. Но водят здесь неторопливо, а мы к тому же ещё с сопровождением милицейской машины и парочки неприметных автомобилей от Комитета. Да и, кажется, водитель автобуса соблюдает какие-то особые регламенты, положенные, или может быть, придуманные на скорую руку для таких случаев. Не едем, ползём…
За окнами медленно проплывают московские улицы, и, не зная, чем себя занять, желая отвлечься от мыслей, я прислонился лбом к стеклу, впитывая глазами всё то, что вижу.
' — Я тебя никогда не увижу', — мелькнули в голове строчки, и в голове развернулись слова и музыка знаменитой рок-оперы[vii], и голос Караченцева…
… и я осознал, что действительно, никогда больше не увижу эту Москву, и вероятнее всего, своих друзей и знакомых, и хотя я знал это и ранее, но знать и осознавать, как оказалось, разные вещи… очень разные.
От эмоций меня штормит, бросая то в жар, то в холод, то в пучину отчаяния, то едва ли не в экстаз. Ситуация и так-то непростая, а тут ещё — возраст.
С одной стороны — свобода… ну или по крайней мере — свобода передвижения, и, как минимум, в значительно больше степени — свобода совести и вероисповедания.
С другой…
… нет, я вряд ли буду тосковать по здешнему пломбиру, квасу и баранкам. Да и по советской действительности, с её комсомольскими собраниями, коммуналками, дефицитом всего и вся, сильно вряд ли!
А вот по людям, пожалуй, да. Не тем, который с приставкой «советский», а по совершенно конкретным: друзьям, бывшим одноклассникам, некоторым соседям и коллегами, неформальной тусовке и… да, наверное, много ещё чему и кому.
Мне, я уже знаю, будут сниться люди и города ещё много-много лет, и ностальгия, чёрт бы её побрал, будет! А ещё будет ненависть к строю, к людям… и всё это, разумеется, одновременно, и всё — вперемешку.
Если бы была возможность сесть на самолёт и навестить…
… если бы уже существовал хотя бы интернет, то наверное, и не было бы этой тоски, накатывающейся на меня уже сейчас.
Но тут же, волнами — и радость от того, что мне не придётся больше иметь дело с представителями Комитета, не стоять на комсомольском собрании. Не сидеть в душном зале, в добровольно-принудительном порядке слушая тупейшую, начётническую лекцию от лектора общество «Знание», вещающего с бумажки речь, рассчитанную на людей с начальным образованием и отсутствующим критическим мышлением.