Фонарь Герен забрал с собой, но оставил свечу, торчащую в бутылке. Увидев ее, Людовик вначале испугался. А что, если она ночью повалится на стол, и он загорится, а затем и стул? И он, Людовик, живьем изжарится в этой клетке! Сначала лопнет кожа, и кровь потечет наружу, точно так же, как у только что убитого жаворонка, когда его жарят на вертеле. Он попытался отогнать эти ужасные мысли, но сердце его отчаянно колотилось. Необъяснимый ужас охватил его, как и всякого мужчину, если тот не способен избежать опасности.
С трудом он попытался изменить позицию. Прутья решетки больно давили на раненое плечо, да и весь бок ужасно саднил. Он почувствовал облегчение на несколько минут, но вскоре мускулы заныли снова, а прутья нашли себе новые места, где были кровоподтеки и ушибы. Уже несколько дней он почти не спал и надеялся, что хотя бы усталость свалит его, но вскоре все мысли поглотила боль, не оставив никакого места для сна или даже страха перед пожаром от упавшей свечи. Людовик скорчился, потом изменил позу и снова скорчился, затем перевернулся, но ни одна поза не давала никакого облегчения. Он пытался лежать неподвижно, особенно тогда, когда чувствовал на себе взгляд стражника через оконце в двери. Он считал до ста, оставаясь в одной и той же позе, затем менял ее и снова считал, наблюдая за свечой и пытаясь по ней определить, сколько еще осталось до утра.
Наконец, боль в ранах и во всем теле стала невыносимой. Время перестало для него существовать. Единственной реальностью в этом мире была сейчас его боль и эта железная клетка. Невозможная, нестерпимая боль окрасила всю камеру в красное, а неистовое желтое пламя, что мерцало и подрагивало посередине этой камеры, вытянулось, превратившись в лицо Анны. Где-то в его сознании, смутно забрезжило, что он сходит с ума, Людовик колотил кулаками по решетке, разбивая их в кровь, и кричал, повернув голову к этому пламени:
— Анна! Анна!
Он кричал снова и снова, и ненависть к ней захлестывала его. Неужели она так безразлична к его боли? Ведь ему так больно. Боже!
Она кивала ему и, танцуя, приговаривала:
— Берегись, Людовик! Никакие, даже самые заветные воспоминания не заставят меня быть к тебе милосердной. Ты — предатель!
Заветные воспоминания! Дети у пруда, обсуждающие, как они будут править Францией. А дрожь, что пронзила его, когда он обнаружил, что она не мальчик? А Монришар? А терраса в Амбуазе, когда она целовала его и… лгала? А ее голос: «Нет, своей клятвы я не забыла». И блеск в ее глазах, и как она сжимала его руку, когда они танцевали! А ее поцелуи в Туре! Заветные воспоминания! Заветные воспоминания.
— Никаких заветных воспоминаний, — шипело пламя. — Берегись, Людовик! Берегись! Берегись! Берегись!
Его угасающее сознание сконцентрировалось на этом переливающемся огоньке, который был ее лицом. Если бы он мог до него дотянуться, он бы убил ее. Но убить ее нельзя. Дверь не пускает. Для того чтобы до нее дотянуться, надо открыть эту дверцу в клетке. Но она уже никогда не откроется. Никогда.
— Берегись, Людовик!
* * *
Когда утром к нему вошел Герен, Людовик был без сознания. Герен позвал стражника, и они вместе вытащили его из клетки. Он лежал на полу в неловкой позе, лицом вниз, и они решили не поднимать его на дощатый топчан, там было не лучше, чем на полу. Герен принес его завтрак — кусок свежего хлеба и кувшин воды — и оставил на столе. Задумчиво глядя на бесчувственное тело, стражник попытался поудобнее устроить его, на что Герен саркастически заметил:
— Ты попусту растрачиваешь свою добродетель. Ему уже никогда не выйти отсюда. До конца дней своих он останется здесь, а это уже не за горами.
Однако стражник флегматично продолжал укрывать тело несчастного плащом. Затем, поставив рядом с рукой Людовика кувшин с водой, чтобы тот мог его легко взять, он проворчал:
— Это человек. И он не хуже Лотарингца, Оранжа или Бретонца. Но они на свободе.
Герен рассмеялся.
— Давай, пошли отсюда. Ты нянчишься с ним, как мать с трехмесячным дитем. А наша мадам на троне что-то не горит желанием облегчить его участь.
Несколько позже, но тоже утром, Людовик пришел в себя и тут же забылся глубоким сном. Но проспал недолго. Проснулся от боли — все тело затекло и остро ныло. С трудом открыв опухшие веки, он воспаленными глазами обвел камеру и удивился, что его вытащили из клетки. То, что она когда-нибудь снова откроется, он и не ожидал. Людовик сел, и плащ сполз с его плеч. Кто это так заботливо его укрыл? Конечно, не Герен. Увидев рядом кувшин, он начал жадно пить и выпил все, необдуманно не оставив ничего на потом. А затем с трудом заставил себя подняться. Но полностью выпрямиться ему не удалось, и, сделав несколько неуклюжих шажков и с большими усилиями добравшись до табурета, он с облегчением сел. На столе он увидел хлеб и, немного передохнув, взял его и начал медленно есть.
Что ждет его дальше? Впереди зияла черная пропасть, заглянуть в нее он не мог. Сколько предстоит ему здесь пробыть? Судя по этой бумаге, что он вчера прочел, Анна предполагает заточить его здесь навсегда. И самое ужасное для него было в том, что он никак не мог ее понять. Если бы он действительно был ее врагом, тогда бы это что-то объясняло, но между ними никогда не было никакой жестокости. Они даже и не ссорились никогда по-настоящему. И эта необъяснимая жестокость и ненависть той, которая любила его когда-то, причиняла ему боль, большую, чем физические страдания.
Конечно, друзья приложат все силы, чтобы его освободить. Но он опасался, что, пока все в государстве контролирует Анна, ему отсюда не выйти.
Он еще посидел за столом, затем поднялся и на негнущихся ногах обошел камеру. Вошел Герен с водой для умывания в мелком тазике. Он принес также и кое-что из одежды — тунику из грубой темной ткани и простую шерстяную рубаху. Потом Людовик вновь остался один, до вечера. А вечером опять явился Герен с ужином — большим куском хлеба и кувшином воды. За день Людовик немного пришел в себя и слегка освежился, так что смог даже криво усмехнуться и пошутить, глядя на свой изысканный ужин, который поставили перед ним. Он поглядел на Герена в надежде, что тот разделит его шутку, к тому же целый день в одиночестве утомил его, ему хотелось человеческого общения. Но взгляд Герена оставался холодным и твердым. Людовик отвернулся, и всякое желание шутить пропало. Он начал есть хлеб, отламывая по кусочку и запивая водой. Закончив трапезу, он все еще был голоден. Никогда прежде он не испытывал такого голода, то есть когда не знаешь, как его утолить, или, наоборот, когда знаешь, что не сможешь его утолить. И он был уверен: Анна тоже не знает, что это такое.